Люгашка и султан

Звезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активна
 

ПРЕДИСЛОВИЕ

Когда-то давно я прочитала о гениальной девочке-музыкантше, которая за свой огромный талант, вопреки всем восточным традициям, была взята на службу при дворе султана, что до сих пор дозволялось только мужчинам.

Странным образом через годы эта информация почему-то наложилась на облик Фатиха Мехмеда Второго – человека, который остался в мировой истории как завоеватель одного из величайших городов средневекового мира, центра христианской православной культуры — Константинополя, или, как его называли у восточных славян, Царьграда.

Один из самых образованных людей своего времени, воспитанный на греческой культуре, он, однако, был призван судьбой переломить тысячелетнюю империю ромеев, хотя истоки гибели Византии лежат, конечно, в ней самой. Недаром один из учёных византиевистов Г.Литаврин, характеризуя государственную и частную собственность в этом государстве, выросшем из противопоставления Риму и всё же многое взявшем из его традиций и социального строя, говорит:

“Византийская империя – единственная страна европейского средневековья, в монархическом строе которой сохранились черты древних азиатских деспотий, где подданые лишь постольку и до тех пор обладали собственностью, поскольку и пока это было угодно деспоту, своеобразной собственностью которого они были сами.” (Византийский временник, № 35, 1973 г., стр.54).

И всё же эта страна оказала на нашу славянскую, и в частности, белорусскую культуру огромное многовековое влияние. Это псалмы и гимны, до сего дня исполняемые в православных церквях, это традиции стихосложения и планировка городов. Ведь общеизвестно, что именно по образцу Константинопольской Софии в Полоцке и Новгороде были построены соборы, также называемые Софийскими. В одном из самых древних “Сказаний о житии и подвигах святых угодников Киево-Печерской лавры”, а именно, в описании жития святого Антония (кстати, много пострадавшего из-за симпатии к нашему Всеславу Полоцкому), даётся описание чуда — и оно напрямую связано с Византией, когда “… Царица Небесная, явившись во Влахерне, предуказала каменноздателям” о кончине преподобного Антония, а “…от рождения.. в 90-е, в княжение Святослава Ярославича, князя Киевского, в царствование Романа Диогена, царя греческого — честные мощи преп. первоначальника обители были положены в пещере.” Само упоминание греческого императора в таком тексте говорит о том, что в древней Руси ( в Полоцкой земле также) соизмеряли всё, что происходило в Византии, с местными событиями. И не только дела духовные связывали империю ромеев с нашими землями, но и торговля. Раскопки одного только Новогрудка доказывают, что эта связь была обширной и многосторонней. Наконец, влияли на жизнь наших предков и массовые паломничества на Афон и в другие ее менее знаменитые монастыри. Достаточно вспомнить, что Ефросинья Полоцкая во время своего путешествия в Иерусалим проехала через Константинополь и поклонилась его святыням, среди которых, согласно книге новгородца Добрыни Ядрейковича “Хождение в Царьград”, были мраморный камень от колодца, возле которого Христос беседовал с самарянкой, терновый венец, губка, гвозди, багряница, копье, трость и другие предметы страданий Христа, а также многое другое, что показывали паломникам. Этот же автор сообщает о смерти в столице Византии сосланного туда князя Бориса Полоцкого и княгини Ксении, жены Брячислава Борисовича.

После завоевания Царьграда крестоносцами во время четвёртого крестового похода в 1204 эти святыни, очевидно, были захвачены и вместе со многими другими ценностями были вывезены в западные страны. Но окончательный удар по христианской Византии был нанесён в 1453 году, после чего она исчезла с карты мира, а её столица была переименована в Стамбул.

Падение Византии произвело огромное впечатление на весь христианский и мусульманский мир, оно было описано в воспоминаниях многих современников и очевидцев. Я же хочу вспомнить только два произведения об этом событии — ” Повесть о Царьграде, о создании его и взятии турками в 1453 году” Нестера Искандера , известная всем, изучающим древнерусскую литературу, и мемуары Янычара Поляка. О них говорит и приводит довольно большие отрывки из них в лекциях от 7 и 28 мая 1841 года, прочитанных в Лозанне, наш гениальный земляк Адам Мицкевич .

Оба эти произведения показывают нам христианина ( в одном случае — католика, в другом — православного), попавшего к туркам в плен и вынужденно участвующего во взятии Константинополя.

Таким образом, история Яна Саковича, какою бы невероятной она ни казалась, не надуманна. Кроме того, прототипы многих из участников этой повести действительно существовали, имена их, предательство или мужество во время осады сохранила история.

Как и то, что в роковом походе крестоносцев под Варну были и белорусские рыцари из родовитых семей, переходивших в столетиях то в православие, то в католичество.

Как и то, что институт гарема тоже в большой степени связан со славянством — самыми ценимыми в нём были именно славянки, самая известная из которых, украинка Настя Лисовская из Рогатина, и сегодня словно бы живёт в современном Стамбуле: её мусульманское имя — Хасеки Хуррем Султан — носят бани возле бывшего знаменитейшего в древнем мире собора св. Софии. Усыпальница и постройки при гареме по её проекту значатся в туристских справочниках. Стоит, наверное, вспомнить и о нашей соотественнице Саломее Русецкой, которая была лекаркой в таком же гареме и оставила нам его описание.

И обо всём этом — моя повесть.

Итак, приступим, по молясь!

ЛЮГАШКА  И  СУЛТАН

Повесть

Утро, от первых светлых полос на востоке и до стремительно вспыхивающего солнца , наверное, было создано для того, чтобы каждый раз в новом блеске показывать Константинополь — с его золотыми куполами и красными крышами, с ослепительно белыми стенами сквозь вечнозелёные кипарисы и пинии, с улицами и базарами, полными товаров со всего мира, с высокими домами и поместьями, где хранились богатства, собранные в течение многих столетий. Константинополь проступал сквозь голубую дымку утра, каждый раз такой желанный и одновременно такой недоступный, что у султана Фатиха Мехмеда Второго, когда он приезжал смотреть, как идёт строительство крепости на азиатском берегу Босфора, напротив столицы ромеев, сводило челюсти. Султану почему-то казалось, что стоит ему только лишь прикоснуться к могучей каменно-кирпичной стене, тянущейся на многие мили, и она тотчас начнёт рассыпаться — сначала на те красные кирпичи, которыми, как алыми поясами, в несколько рядов опоясана эта светло-серая твердыня, а затем превратится в пыль — горячую белую известковую пыль, которая   поднимается в те дни, когда из Африки дует сирокко.

Ставший столицей османов в 1366 году греческий Адрианополь, завоёванный ещё Мурадом и названный им Эдирне, становился тесным и уже нежеланным султану — ведь этот город , хотя и богатый, всё же значился только рядовым городом Византии, частью её тела. Константинополь же был сердцем этой древней страны.

Он был подобен головнику– кормчему, который ведёт плот по быстрой реке.

Ни одну из своих наложниц, ни даже трон, который все эти годы то и дело готов был вот-вот ускользнуть от него , сына Мурада II, он не жаждал с такой дикой, необузданной страстностью, как этот надменный город на берегу Босфора, так долго диктовавший западному и восточному миру свои законы, продававший своих философов и поэтов за самую высокую цену.

Да, они стоили сыну султана огромных денег — философ Феодор, поэт Ликий, учитель греческого языка Пётр Петралиф и другие, которых он пригрел и, словно драгоценные жемчуга, нанизал на парчовую ткань своего пышного двора. С ними, сладкоречивыми, он проводил долгие вечера в саду, среди глазастых розовых кустов, рассуждая о философии и астрономии, о способах сложения стихов и математике. Вдоль дорожек потрескивали фитили, плавая в янтарных кругах душистых масел.   Высокомерные византийцы вежливо, но упорно добивались своего — первенства в том или ином споре. Тогда, с улыбкой отпустив их, он приглашал великого везиря Махмуда-пашу, сына православных серба и гречанки, а также старого полководца Селим-пашу, служившего ещё при деде, знающего военные хитрости разных народов и их боевую тактику. Они кланялись так низко, что полы их атласных халатов подметали песок у его ног. Тогда он успокаивался, и чертя на восковых дощечках и на песке построение отрядов при той или иной стратегии боя, обсуждал одно и то же, что более всего мучило его: как завоевать Константинополь? Можно ли этот город, как спелый инжир, сжать в кулаке так, чтобы сок брызнул по всем пяти морям, окружающем его?

— Трудно, но возможно, — шепелявил Селим-паша.– Главное препятствие — то, что корабли византийцев и их союзников — итальянцев сильнее наших: у них есть греческий огонь, их моряки более опытные.

–Но наша артиллерия лучше! — горячился молодой султан, яростно стирая на песке кружки — воображаемые корабли врагов.

— Мы побьём их пушками!

— Господин, это так, — стратиг* почтительно склонял голову в белом пышном тюрбане. — Но всё же артиллерии маловато. Вот когда ты сможешь купить больше пушек…

— Но где их покупать? Кто их нам продаст?

— Кто? Да те же венецианцы, хотя они твои враги. Они продадут тебе всё, что ты пожелаешь, но через египтян, чтобы византийцы и сам папа не проклял и их как вероотступников…

Потом султан отдыхал. Он шёл на свою любимую полумягкую тахту в пиршественном зале, где тяжело колыхались у окон багряные завесы — совсем такие же, как в константинопольском дворце. Мехмед раньше не любил этот оттенок красного — розы, росшие в его садах, были в большинстве своем ярко – алые, розовые, иногда чёрные — но в последнее время его вкус как будто изменился. Даже одежды у танцовщиц стали теперь иными — главный евнух двора Саид тонко подметил новое увлечение султана. Он, дряблый, как кусок прокисшего теста, со скрипучим голосом, подобным треску рвущегося муслина, привыкший ещё к капризам старого султана и чутко распознающий желания всех возможных наследников, он знал и то, что в особенности любил молодой Фатих Мехмед.. Танцовщицы были разные, но было в них нечто и одинаковое –пышные бёдра и плечи при тонких талиях, невысокий рост, круглые лица. Шептались, что наложница, которая родила Мехмеда, а теперь стала валидэ Наджмие, матерью султана, происходит из далёких стран, где почти мало солнца (его мать была сербкой), и потому так расчётливо – холоден султан: он никогда не принимает опрометчивых решений, не поддаётся первому порыву гнева, как делал это его отец. Правда, сразу же по восшествии на престол восемнадцатилетний Фатих Мехмед приказал убить своего девятимесячного брата Амурата и нескольких детей от женщин, которые принадлежали его отцу, но это было в обычае империи османов, потому что иные из младенцев в будущем могли бы заявить и о своих притязаниях на престол. А ему не хотелось ни с кем делиться даже осколком власти, доставшейся так тяжело, вопреки обычному праву, по которому только сыновья, рождённые от жён, садились на трон. А он, Фатих, был всего лишь сыном наложницы, и смерть стояла над ним всё то время, когда, наблюдая за дворцовыми интригами, он делал вид, что целиком ушёл в книги и собирается стать муфтием*. Правда, султан требовал, чтобы этот сын умел владеть всеми видами оружия, потому упорно привлекал его к обсуждению военных планов. Наверное, он, отец, видел в нём то, чего опасались соперники — ум и расчётливость. Но даже отец, несмотря на то что именно он, Мехмед, помог ему одержать одну из самых блистательных побед его владычества а именно — в битве при Варне* — тоже опасался его и не хотел открыто объявлять своим наследником.

Вот о чём часто размышлял молодой султан, даже когда смотрел на развлекавших его танцовщиц во время вечерних пиров. Иногда брови его хмурились или удивлённо изгибались, и Саид сразу же либо убирал из завтрашнего представления исполнительницу танца, либо, наоборот, ставил её впереди, чтобы, изгибаясь, именно она могла подарить владыке манящий бездонный взгляд и тем заслужить его улыбку. Он же, главный евнух, следил, чтобы музыка во время отдыха султана звучала то громче, то тише, чтобы каждый день господин получал нечто новое, интересное, не похожее на то, что он видел раньше.

В конце вечера, когда султан бросал той или иной танцовщице шёлковый платочек–знак того, что хочет видеть её в своей постели, Саид, как хищный сокол за голубками, не моргая следил за тем, кого коснулась милость владыки. И прежде чем Мехмеда успевали обтереть душистой водой, растереть ему ноги или спину и облачить в мягкий шелковый либо парчовый халат, избранница уже ждала в соседней комнате. Иногда это была гибкая, как змея, египтянка — все они были непохожи одна на одну и всё же несли в себе признаки своего древнего народа , иногда томная, похотливая персиянка, порой — гречанка с тяжёлой копной волос и стройными ногами, но чаще всего приходили к султану либо турчанки, либо наложницы из славянских стран — их светлые волосы создавали странный контраст с насурьмленными бровями и ладонями, окрашенными хной. Порой султан сам приходил в свой гарем — тогда во всех душных полутемных комнатах с фонтанами и мраморными полами, с разноцветными завесами и жаровнями, с резными столиками, а также в маленьких и больших спальнях наступала мёртвая тишина. Женщины в дорогих нарядах, набелённые и насурьмленные, в украшениях, тихо звеня браслетами на руках и ногах, низко склонялись перед высокой, худощавой фигурой молодого султана. Он мог ласково приподнять кого – нибудь из них и одарить новым подарком, но бывало и иначе. Однажды одна из юных наложниц, Зульфия, которая, как это знали все жительницы дворца, убивалась по своему жениху, с которым её разлучили насильно и из-за бедности продали в гарем, показалась султану не слишком приветливой. Назавтра она исчезла. Правда, те, кто набрасывали на её сонную голову мешок, сделали это неловко, и она страшным криком успела разбудить лежавших рядом женщин… Были и ещё случаи, когда женщины растворялись в ночи, таинственно, навсегда, и никто не задавал вопросов, куда они девались. Зачем спрашивать?

Многие из женщин попадали в гарем в возрасте пяти-шести лет. Для них, которые назывались акеми – начинающими — здесь была специальная школа: ведь некоторые из них могут стать жёнами султана или принцев, его сыновей. Те из них, кто, подрастая, побывал в постели султана, носили другое имя — кальфа или уста. Те же, кому выпадало счастье приходить к султану постоянно, назывались уже икбаль, и чёрные евнухи бывали с ними гораздо почтительнее, чем ко всем другим, кому предстояло ещё завоёвывать милость владыки.

Ещё большего почтения удостаивались женщины, родившие от султана ребёнка. Их называли кадин эфенди. Но только одна из них, наиболее любимая, могла иметь собственное жильё в гареме и собственных слуг, и к имени её прибавляли приставку Хасеки – султан (любимейшая).

Кадин эфенди и Хасеки – султан, родившие девочек, могли впоследствии, после смерти султана, выйти замуж за тех, кто служил при дворе на высоких должностях. Но те, кто рожал мальчиков, оставались во дворце навечно, чтобы никто не мог использовать их в борьбе за трон. Судьба их была печальна — они дрожали за жизнь своих детей, которых в любую минуту могли убить как возможных наследников, и потому самые умные и властные пытались защитить их, возвысить, а для этого путь был один — интриги. Однако и это было смертельно опасно — за каждым шагом во дворце следили сотни глаз. Слово проговорённое шёпотом в узком, извилистом проходе между комнатами, где свет падал только с высоты купола, могло уже через несколько минут стать известным: в стенах были голосники – подслушиватели. Фатих же Мехмед хорошо знал все пути интриг — он вырос при дворце и знал, чего может стоит неосторожно сказанное слово.

И сейчас все, кто жил при дворе, трепетали от страха перед этим двадцатилетним владыкой. Шёпотом передавали друг другу — как-то однажды, когда Мехмед подошёл к дыне, облюбованной утром, а её на месте не оказалось, он приказал распороть животы у четырнадцати рабов, которые в тот день работали в саду и не могли ответить, куда девалась дыня. Указывая на того, в чьих кишках нашли еще непереваренный кусок, султан лишь посмотрел на главного садовника, и ночью у того остановилось сердце.*

Много позднее случилось и то, о чём впоследствии напишут в свои страны послы при дворе султана — как однажды, позируя знаменитому итальянскому художнику Джентили Беллини, писавшему его портрет*, Мехмед приказал отрубить голову рабу, чтобы художник мог посмотреть, как сокращаются мускулы при конвульсии.*

И несмотря на то, что мечта султана о захвате великолепной столицы византийцев казалась несбыточной, в нее верили многие при дворе молодого властелина.

… О Константинополе думали и многие другие. По ночам об этом городе, который, подобно великому Риму, также стоял на семи холмах, думал и раб- каменотёс Ян Сакович, лежа на гнилой соломенной подстилке в огромном каменном сарае Текил – Фурак, по ту сторону Босфора. Рабы храпели, стонали, плакали во сне, что-то выкрикивая на языках, которых здесь не понимал никто. Сквозь окно на Яна смотрели звёзды — незнакомые, они казались на непроглядном бархате неба чужими и страшными. Зимой, особенно в месяце аралик*, в подвале было холодно — ветры, родившиеся над морями, словно сталкивались здесь, над полоской суши, и выли в щелях, как грешные души, не нашедшие покоя и скитающиеся по земле. В горячую же пору года, в месяцы хазиран и теммуз* каменные стены нависали над головой, как будто душили, и страх остаться навеки бесправным рабом, окончить свою жизнь в этих безрадостных стенах приходил, как напасть — особенно в самые ранние часы утра, когда раздавались с недалёкой мечети протяжные, завывающие крики муэдзина.

Когда-то, в иной, совсем иной жизни он был молодым храбрым рыцарем белорусского шляхетского рода, близкого к нынешнему Великому князю литовскому и королю польскому Казимиру Ягайловичу. Быть бы деду Яна при Краковском дворе, но когда-то, ещё при короле Ягайле и его брате Витовте*, он взял сторону Витовта в споре двоюродных братьев, который вылился в спор между двумя странами — Княжеством и Польшей. И вельможи, и шляхта Великого княжества не одобряли Кревскую унию с поляками, считая, что великий князь Ягайло в погоне за короной всю оставшуюся жизнь сидел на двух креслах, чужой и своему народу, и новым подданным. На панов коронных* обижались и потому, что не допустили они, чтобы корону императора надел Витовт и тем окончательно отделил от брата своего Ягайлы, а главное, от Польши великое Княжество, сделав его самостоятельным королевством, как это уже было при Миндовге. Ведь именно засада польских магнатов, о которой стало известно нунцию Батиста, вёзшему корону Витовту, заставила посольство папы повернуть назад, в Рим. Страстно ждавший посольство великий князь, услышав о том известии, упал как подкошенный и вскорости умер… А кончина Витовта, умершего без наследника, оставила и на королевском, и на великокняжеском стольцах* Ягайлу, имевшего двух сыновей — Владислава и Казимира, и на какое-то время примирила два государства.

Литвины* гордились, что династия Ягеллонов во всех делах опиралась на военную силу Княжества. Вину деда, славного воина и рыцаря, вскоре постарались забыть. Новым государям, Ягеллонам, нужны были молодые, преданные им литвины. Вот почему юный Ян Сакович с восторгом принял приглашение в Краков ко двору, где услышал о крестовом походе против турок, который собирался возглавить сын литвина король Польши и Венгрии Владислав Ягайлович. Душою похода 1444 года был кардинал Джулиано Чезарини. Он, стоя возле королевского замка на Вавеле, где собрался цвет рыцарства двух стран — Польши и Великого княжества Литовского, Русского и Жамойтского (ВКЛ), звучно и красиво говорил о том, что иноверцев, которые теснят христианский мир, нужно остановить. И сладкой жаждой подвига зажглось не одно молодое сердце… Морщинистое лицо с узкой, властной полоской рта и синими, словно детскими глазами, было прекрасным. Молодые рыцари долго кричали здравицы.

Кардинал Джулиано … Его седая мёртвая голова, которую радостно вопящие турки подняли на копья над залитым кровью полем под Варной, была последним, что видел молодой Сакович перед тем, как жгучей оглушительной болью взорвался в его голове удар ятагана… От этого удара он очнулся только под вечер, когда на его стоны прибежали похоронщики и тут же заковали его в тяжёлую колоду раба, которая с тех пор, как деревянный хомут висит на нём весь день и поныне. А потом он узнал о смерти короля Владислава, о победе турок и поражении войска Польши и ВКЛ, и отчаяние захлестнуло его подобно морской волне, так что он, барахтаясь и задыхаясь, выживал как мог…

Невыносимо-горькими, как будто каждый день жевал он огромный жмут полыни, были для него те первые недели и месяцы неволи. Наверное, ударился бы он головой о стену одной из мечетей, которые поспешно строили в греческих городах, захватывая их один за одним, турки, если бы не пришла к нему, неожиданно и странно, любовь. Любовь, которую никогда не ожидал встретить белорусский рыцарь в этой чужой, кажется, дотла испепеляемой солнцем в летние месяцы стране, где безрадостные вечера пахли полынью и сухим вереском. Даже привычные на родине Волосыни и Коло* страшно, незнакомо горели на небе кроваво-красными точками, Лось же, наоборот,   едва заметно мерцал в беспросветной, тяжёлой, осязаемо-чёрной тьме южной ночи.*

Тяжёлая рана на голове не заживала, гноилась, мутила разум, особенно по вечерам, когда рабы возвращались назад, в сарай, измотанные до полусмерти и работой, и голодом, и тяжёлыми, со свинчаткой, плетями. Но страшнее всего была безнадёжность. Он послал письмо на родину — но дойдёт ли оно? А каждый день, когда он, едва живой от голода, бил и бил долотом по проклятым валунам, обтёсывая их в правильные четырёхугольники, казался вечностью…

Однажды поздней осенью, когда промозглый безрадостный дождь превратил дорогу в вязкое болото, он в изнеможении упал прямо на улице, недалеко от базара. Наверное, от усталости и потому еще, что ударил в нос запах жареного мяса, который как бы швырнул наземь пленного похолка*, и так уже истончившегося от голода в тень широкоплечего, сильного парня, каким он был совсем недавно. Быть бы ему убитым, если бы неожиданно не пришло спасение.

Когда-то мать его, боярыня Агафья, смотрела на него с радостью и огорчением одновременно, приговаривая, что от бабки, красавицы Светицы, досталась вся красота и её чары одному ему. Боялась мать, как бы не помешало это парню. Зелёные глаза были у Яна, прозрачные , словно русалочьи, опушенные густыми ресницами, так что постоянно приворожили они молодую турчанку, которая прислуживала в гареме не кому – нибудь, а одной из любимых наложниц старого султана Мурада — Халидэ.

Случилось это несколько лет назад в бывшем Адрианополе, а теперь Эдырне, когда туда попал молодой славянский раб, чтобы тесать камни для постройки новой кухни гарема.

Потом уже призналась девушка, которая жила вдвоем с братом в старом домике у базара, но редко приходила домой, что после того как впервые увидела она Яна, стала ночевать почти каждую ночь в своей комнатке. Упрашивала хозяйку отпустить её домой, чтобы только увидеть, как ежедневно проводят на рассвете мимо базара пленных рабов. Наверное, покровительница любви Умай помогла девушке в тот день, когда Ян упал без памяти, остаться дома. Ей нездоровилось, ломило спину, и она, услышав крики, выглянула в окно. Она увидела лежащего на желтой, вязкой глине красавца-раба, которого старший из стражников, ругаясь во всё горло, озверело охаживал плёткой, а тот только хватал окровавленными разбитыми губами холодный воздух и не вставал.

— Увильнуть от работы хочешь? — орал надсмотрщик. — Не получится. Вставай, падаль!

Но лежащий в грязи человек лишь закрыл глаза, и на лице его отразилось такое отвращение ко всему вокруг, что стражники почувствовали себя задетыми.

Они решили прикончить непокорного, сказав, что он умер по дороге. Но Вахисэ– так звали молодую турчанку, выбежав из дома, упросила их оставить пленника в живых.

Девушка   отдала те несколько грошей, которые были зажаты в её ладони, стражникам, и те позволили ей пленника и даже затащили его в маленький домик, где она жила. Но предупредили — эти жалкие монеты лишь дадут рабу передышку, а если ей хочется его выкупить, то пусть поищет в своих сундуках побольше монет, и не мелочь, а настоящие лиры.

— Можно и византийские номисмы, — гоготнул старший, и все весело поддержали его:

— Скоро мы будем в Царьграде, там они пригодятся!

Получив свое Вахисэ, хотя спину её всё ещё немилосердно ломило, почувствовала, что у неё, как у птицы Симург, вырастают крылья за спиной. Она быстро приготовила неожиданному гостю горячую чорбу* и по ложке принялась вливать ему в рот.

–Оставь меня, я хочу умереть! — оттолкнул её пленник.

Но девушка была настойчивой, а его руки слишком слабы. К тому же жажда жизни в нём, о которой он и не догадывался, была ещё настолько сильна, что, проглотив несколько ложек, он вдруг принялся жадно хлебать горячее варево, а потом, свалившись на тюфяк, уснул, да так крепко, что даже табиб-лекарь, которого назавтра привела Вахисэ, не смог разбудить молодого чужестранца.

Младший брат Вахисэ, которого звали Кемаль, угрюмо наблюдал за тем, как сестра хлопочет возле незнакомца. Он позволил ему остаться, ведь сестра содержала и кормила его самого. Соседи презирали его Кемаля, потому что у него не было денег, чтобы жениться и заплатить за невесту калым, а ещё потому, что он завистливо заглядывал в их дворики и всегда бранился так, чтобы они его слышали. Дать ему деньги на выкуп невесты могла только сестра, которая работала и потому брат даже помогал ей в те несколько дней, когда у них оставался Ян. Он меняла на голове у молодого раба повязки и поил его лечебными отварами . Помогал, но ворчал, потому что   больше любил лежать возле жаровни, укрывшись одеялом, наблюдая через окно, как под злобным, резким ветром сгибается акация, как дрожат листья лавра и как постепенно сумерки поглощают весь видимый мир .

Кемаль удивлялся живучести чужеземца — исхлёстанное тяжёлыми плётками тело, в первые часы безучастное ко всему и уже безжизненно-дряблое, сначала показалось ему старым. Но на следующее утро стало видно, что, несмотря на измождённость, человек, попавший к ним в дом, молод и крепок. Он, виновато улыбаясь, жадно ел и пиринч баши*, и и адана кебаби*, и всё, что подавала ему Вахисэ. И стало ясно, что он просто голоден, болен и слаб.

Хотя уже через три дня ему пришлось возвращаться назад, в караван-сарай, потому что выкупить его турчанка не могла, случившееся помогло пленнику . Он странно успокоился, тосковал о родине меньше, чем раньше, словно дали ему успокоительного питья — гашиша, который позволяет забывать все горести этого мира. К тому же в его одинокой, никому, казалось, не нужной жизни появилась Вахисэ.

Она украдкой прибегала к нему и, оплачивая каждый час, проведённый вместе, вела его в торговый караван – сарай, укрытая чаршафом — большим чёрным платком, который закрывал всю её, не давая узнавать. Там она раздевалась — и никогда женское тело не казалось юному Яну столь прекрасным, как это, худое и слегка угловатое, с плоским животом и маленькой грудью, и ничьи глаза не были для него столь выразительными, как эти, чёрные, небольшие, под сросшимися широкими бровями. Для него она, невидная и почти не надеющаяся на замужество, была прекрасней всех красавиц княжества, потому что, как криница в иссушающий полдень, давала упоительный, сладкий глоток воды, который и был самой Жизнью…

Известие, что она ждёт ребёнка, не ударило его так, как этого можно было бы ожидать. Он не хотел дитяти – раба, — не желал увеличивать богатство султана даже на одну, дешёвую человеческую жизнь, но она, его неожиданная спасительница, так радовалась тому, что у неё будет е г о ребёнок, что он тоже размяк и даже, возвращаясь в свой сарай, на несколько мгновений почувствовал себя почти счастливым. Но он боялся за женщину так безрассудно отдавшейся ему, жалкому и презираемому рабу, в стране, где безраздельно господствовали мужчины.

Но, хотя Вахисэ, служанка наложницы самого султана, и переступила законы шариата, её госпожа помогла своей прислужнице. Какая женщина не поймёт другую, если та грешит из-за любви? Халидэ некогда сама мечтала родить ребёнка от султана, надеясь тем возвыситься над его жёнами, которые дружно ненавидели её за красоту и юность. Но старый Мурад II, когда он приблизил её к себе, был уже тяжело болен, и часто ей доводилось только , свернувшись клубочком у его ног, согревать их своим молодым теплом. Икбаль Халидэ* (любимая из двенадцати наиболее приближенных наложницназывалась икбаль или гюздэ) несколько раз порывалась как забавную историю рассказать господину о любви её служанки к пленному рабу, но боялась, что хозяин может и не одобрить того, что женщина – мусульманка сама нашла себе любимого и живёт с ним без благословения муфтия… И она молчала, но старалась оставлять своей служанке побольше вкусной еды из кухни гарема — всё самое лучшее и свежее, потому что благословенен тот, кто помогает будущей матери. Однако, когда беременность становилась всё более очевидной, женщина стала и сама задумываться: что будет, когда об этом узна.ют её соперницы? А вдруг попытаются навредить? Излишняя доброта тоже опасна, когда речь идёт о нарушении шариата…

И она решила отпустить любимую служанку, щедро заплатив той за год вперёд и взяв с неё клятву родить в тайне ото всех.

Однако при родах случилось непоправимое — Вахисэ умерла, родив девочку, большеротую и ещё более некрасивую, чем мать. Дядя, обозлённый смертью сестры – кормительницы, хотел избавиться от обузы, продав дитя торговцам рабами, но Ян едва упросил его оставить ребёнка у себя. Они долго спорили.

— Мои родные, возможно, уже получили письмо, где я прошу меня выкупить. Они щедро заплатят и тебе – уговаривал своего неожиданного родича чужестранец.

— Но ведь ты сказал начальнику охраны, что у тебя совсем небогатые родичи? — недоверчиво допытывался тщедушный, болезненный Кемаль, с неприязнью глядя на дитя, которое крепко спало, не подозревая, что решается его судьба.

— Зачем же мне раскрывать, что они богаты? Ведь тогда за меня потребуют больший выкуп.

— Да, это правильно — рассудил Кемаль. Но продолжал торговаться:

— А если не получишь выкупа?

— Тогда и будем думать. Ведь сейчас у тебя есть дентги, я знаю. В память сестры!

Ян еще долго уговаривал Кемаля и, наконец, тот согласился.

— Согласен, но только с условием –мулла прочитает над ней Коран. Может, Аллах простит мне грех, который я допустил, разрешая моей сестре встречи с неверным.

— Пусть будет мусульманкой, хоть кем! — С отчаянием согласился Ян, подумав про себя, что сейчас нужно одно — не дать его дочке попасть в безжалостные лапы торговцев живым товаром.

Но Кемаль наступал:

— И тебе бы следовало стать правоверным…

— А этого ты не дождёшься, — сухо отрезал молодой отец.

Кемаль затих. И новорожденную оставили у Кемаля, который подумал, что, быть может, девочке поможет покровительница его сестры – бездетная Халидэ. Так и сталось. Женщина растрогалась, увидев малютку, и обещала помогать.

Новорождённой взяли няньку, деньги на которую тайком дала Халидэ. Она же и выбрала имя ей – Гульнора, что значит — цветочек.

Девочка Гульнора росла бойкой, как будто сами джинны* были ей сродни. Едва поднявшись на ножки, она заползла однажды в большой кувшин в кладовой и до смерти перепугала Кемаля, который, увидев движущийся кувшин, позорно поднял крик и сбежал из дома. Потом, когда ей было пять лет, она распустила связанный некогда её матерью палас, и, скрутив нитки, сделала себе качели, на которых качалась до вечера, пока не пришёл в дом отец и не пообещал сделать ей качели из дерева.

Его положение улучшилось: усердно работая, он начал по вечерам неожиданно для себя вырезать деревянные фигурки мусульманских святых – то Кероглы, то также сына волчицы — Ашина. Фигурки понравились стражникам, и они стали искать ему заказы, потому что забирали себе почти всё, оставляя ему ничтожно мало. Выполняя работу, он постепенно учился новому ремеслу, и к тому времени, когда дочке минуло шесть лет, стал при строителях не каменотёсом, а резчиком по дереву и, вырезая деревянные решётки с необычными, славянскими узорами для гаремов богатых горожан, скоро прославился в городе. Скоро он стал источником денег для своих стражников, за что те разрешали ему многие вольности. Например, два раза в неделю он мог свободно уходить в город на несколько часов. И всё это время Ян всецело посвящал подрастающей дочке. Он отдавал почти всё, что перепадало ему за работу в дом, где она жила.

Кемаль жаловался свояку на племянницу. Он даже иногда бил её. Она упрямо молчала, но потом снова принималась за свои проказы.

Ян с нежностью и тоской наблюдал за этим ползающим, носящимся по дому, вечно перемазанным, но таким дорогим ему существом. За большой рот он прозвал её “Люгашкой”: так звали у него на родине молодых зелёных жабок. Она и впрямь походила на маленькую лягушку, когда носилась по дому, прыгала при каждом удобном мгновении. Жизнь так и кипела в ней, и даже отец, встречаясь с дочерью, иногда чувствовал усталость от этого непрестанного шевеления, прыганья, вопросов, которые она неугомонно задавала и на которые требовала ответа:

–А как выглядит Аль-Бурак*, на котором пророк Мухаммад ночью пролетел от Мекки до Иерусалима?

–Не знаю и знать не хочу, дочка. Спроси у дяди.

–Но дядя всё болеет, всё ворчит, что я дармоедка… А кроме того, я ничего не поняла– осёл или лошадь несла по небу пророка?

–И то, и другое вместе, глупая! — нетерпеливо кричал дядя, включаясь в разговор.

— Сколько раз говорил — ал-Бурак похож и на лошадь, и на осла белого цвета, с длинными ушами и белыми крыльями на ногах. Пророки привязывали его к кольцу у Иерусалимской скалы.

–Как это — крылья на ногах? Покажи, где?

–О Аллах!– Кемаль воздевал руки ввысь. –Если бы не мулла, которому я должен рассказывать, как учу своих близких Корану, я бы убил эту любопытную шайтанку!..

И обращался к Яну:

— Когда, наконец, придёт весть из твоего дома и ты вместе с нею уберёшься из моей жизни?!

Но из дома ответа всё не было. Ян не знал, что, получив известие о гибели короля и всего цвета рыцарского войска под Варной, заболела и умерла его мать. Отец же вскоре после этого был убит во время охоты разъярённым зубром. Младший брат Миколай стал главой рода, и, наверное, не очень хотелось ему возвращения старшего. К тому же, хозяйствовать он не умел, и большое хозяйство Саковичей год за годом стало приходить в упадок.

Кемаль теперь непрестанно ныл и просил у Яна денег. И надо было выбирать — то ли откладывать жалкие остатки , которые бросали ему за работу стражники, и тем медленно, но всё же приближать время освобождения, то ли платить за то, что Кемаль позволял ему видеться с дочерью.

Наверное, при очередной их ссоре он как-нибудь, ненароком, убил бы Кемаля, становившегося всё более наглым, если бы не помог случай.

Перед самой смертью старый султан, боясь за весёлую, озорную Халидэ, которая своими проделками восстановила против себя его первую, самую влиятельную среди турецкой знати, но бездетную жену, дал молодой женщине свободу вместе с большой суммой денег и домом. В фирмане* было оговорено, что над нею устанавливается надзор муфтия*, и, если заметят её в прелюбодеянии, волей султана разрешено предать бывшую наложницу мучительной смерти. Если же будет она жить в целомудрии, то после смерти султана ей разрешено выйти замуж за кого-либо из придворных.

Поселившись в одиночестве, Халидэ, скучая от безделья, вспомнила о совсем забытой за хлопотами новорождённой, которой она дала имя и которая стоила жизни её бывшей служанке. И она послала одну из домашних женщин узнать, что стало с девочкой. А узнав о нелюбви дяди, разрешила ей почаще прибегать в свой богатый, но скучный большой дом.

Так Люгашка попала к бывшей возлюбленной султана, которая после его смерти не только осталась в живых, но и избежала участи многих наложниц — отправиться в заточение. Вскоре за султаном в лучший мир переселилась и его важная, злобная первая жена, которая долгие годы держала в страхе весь гарем, и Халидэ вздохнула с облегчением. Но замуж выйти ей не удавалось — молодой султан Фатих Мехмед сменил и диван*, и наиболее приближённых к трону людей, так что тем, кто вынужден был покидать двор, было не до женщин.

Посуда в доме Халидэ была стеклянной, дорогой — её привозили в Стамбул венецианцы. Восторг малышки, когда она впервые взяла в руки прозрачную, с красно-золотыми насечками чашку, радовал и молодую женщину, которая вместе с девочкой снова словно возвращалась в волшебный мир детства.

— Когда я впервые попала в гарем, я тоже всё трогала изразцы — узоры на них переплетаются и не заканчиваются никогда. А ещё любила мраморные ванны и фонтаны, потому что вода в них кажется живою, — растрогавшись, рассказывала она девочке.

Халидэ любила играть на флейте. Впервые услышав музыку, девочка притихла и просидела не сводя глаз с отполированного коричневого инструмента до тех пор, пока не замолкла стонущая, рвущаяся куда-то в высь мелодия. Приходя в дом, где можно было оставаться по целым дням, чему Кемаль только радовался, малышка так и прилипала к хозяйке с просьбой показать, что нужно делать, чтобы научиться играть. И та, томясь от скуки, охотно показывала малышке, как рождаются мелодии…

Пахнущая розовым маслом, пышногрудая, в переливающемся блестками лифе, с хитроватой усмешкой на смугло-розовом лице, Халидэ любила посадить девочку на колени и целовать ее замурзанные щечки и спутанные вьющиеся волосы, а иногда и покусывать тощее плечико или ручку малышки. Гульнора заменяла ей то, чего она хотела больше всего — собственного ребёнка, и словно бы утоляла жаркую молодую плоть. Молодая женщина, хотя и следила за политикой двора, хотела одного – любить.

——-

Не прошло и года, как трон султанов занял Фатих Мехмед, всё громче зазвучали разговоры о том, что надо готовиться к войне с Константинополем. Собственно, большая часть некогда могущественной восточно-римской империи была уже завоёвана турками, но воинственный дух этой нации властно гнал её вперёд, на завоевания. И вблизи оставался только он — древний город, защищённый с моря заливом Золотой Рог, путь в который преграждала огромная железная цепь, а с суши стеною, которая вот уже несколько столетий считалась неприступной.

Город, ставший твердыней христианства восточного толка. Когда-то, четыре столетия назад, при императоре Константине, он счёл себя сильнее надменного Рима и, провозгласив на весь мир своё понимание христианства, отторг часть христианского мира. Город, куда уже до зарождения религии распятого Иисуса на языческих полночных землях стали приходить бесчисленные странники с севера. Для них строились все новые монастыри и церкви, которых, тем не менее, не хватало. В иные праздники, в особенности в праздник Воскресения, или Пасхи, что почти всегда припадал на самый прекрасный месяц –нисан*, он был переполнен до краёв, как драгоценная чаша, восторгом и упованиями верующих. И это тоже четыре столетия как бы охраняло его в веках: их молитвы и благоговение, гулкая высота храмов, светлое трепетание бесчисленных огоньков – свечей… Так длилось, пока к нему – десятилетия за десятилетием не подобрались тюркские племена…

И вот теперь, почти напротив царственного города, на турецкой территории, одна за другой стали вырастать крепости, и, хотя Турция заключила договор с Византией, султан ждал только нужного времени.

Ян, узнавая о том, что ожидается война, думал о возможности собственного выкупа. В случае захвата Константинополя рабы станут гораздо дешевле, выкуп будет уменьшен во много раз. Слава Богу, что турки не взяли его в войско султана, которое возможно скоро будет штурмовать город.

Воевать против христиан он не хотел. Отец его был римско- католической веры, но мать принадлежала к церкви подчинявшейся византийскому патриарху*. И потому Византия не была для него неизвестной и чужой. Ян хорошо знал, как идут дела в империи. Много слышал он и о византийском императоре Константине IХ Палеологе. Пленные сербы-христиане, шептались о том, что храбрый и мужественный, он был скорее воином, чем мудрым правителем. Заключая договоры, не мог предвидеть, чем они обернутся для империи. Легковерно думал он также, что султан, связанный с ним договором, будет верен своему слову, хотя вся история соседнего государства кричала об обратном — турки и теперь, говоря о мире, готовятся к войне.

Мехмед знал о том, что император ромеев боится его и что он надеется на его слово. Это веселило султана — с детства он хорошо знал историю Византии, где также хватало коварства и тонкой, подчас незаметной дипломатии, которая приносила свои плоды даже через несколько поколений. Неужели севаст* столь легковерен или забывчив? Пора расплачиваться за всё, что делала век за веком эта гордая, беспощадная страна, которая тысячами ослепляла болгар, натравливала друг на друга соседей, поддерживала подлых…

Теперь наступала очередь турок. Расширяя, год за годом, свои владения, султаны прежде всего смотрели на Византию — желанный, дорогой кусок к праздничному столу Османской империи. Пока же это была лишь кость в горле, словно бы разделявшая европейские и азиатские завоевания новой сильной и молодой империи.

Х Х Х

…Люгашке тоже грезился Константинополь. Халидэ, причмокивая от восторга, прикидывала, какие богатства хранит в себе этот город, и мечтала о том, что сможет купить хоть одно из украшений греческих императриц — в гареме султана много и жадно толковали о сказочных диадемах из бриллиантов, об огромных рубинах из Индии, оправленных в золотые цветы, о жемчужинах величиной с фалангу большого пальца мужчины. Собранные вместе в ожерелье они сгибают самую гордую шею…

— Возможно, молодой султан снизойдёт до той, которую так любил его отец, и подарит мне хоть что – нибудь, когда возьмёт Византий* — говорила, вздыхая так, что трещали завязки шальвар*, женщина, всё ещё надеющаяся, что сможет найти себе мужа и родить ему дитя. А потом она брала флейту и часами сидела, тихо наигрывая длинные, жалобные мелодии, а Люгашка зачарованно слушала, всей душой уносясь в те неизведанные дали, где рождались и куда уходили мелодия за мелодией.

Тем временем на азиатском берегу Босфора строилась крепость Анатоли -Хиссар.

Солёные ветры насквозь пронизывали лохмотья на рабах, которые с рассвета до темноты таскали наверх огромные камни, укладывали их и скрепляли раствором, настоянном на желтках. Апарктий, самый пронзительный зимний ветер, унёс не одну жизнь, и надсмотрщики, не жалея сил, стегали тех, кто, по их мнению, работал слишком медленно. Султан приказал не жалеть рабов — там, в Византии, множество сильных, здоровых мужчин, и нужно только напрячь силы, чтобы победить…

Стены крепости, хорошо видные с площадок перед Большим Дворцом, казались жителям Константинополя живыми, залитыми кровью невольников, и они с ужасом передавали друг другу рассказы о свирепости султана. В погожие дни, в предвечерний час, на темнеющие воды Босфора ложились красные отблески, и казалось, что крепость проросла в подземные глубины – сквозь воду и кораллы на дне залива.

Ещё не просох раствор, скрепивший камни и кирпичи башни, как началось строительство другой цитадели.

Крепость Румели – Хиссар, которая как опухоль, проросла уже на европейском берегу Босфора, поднялась напротив столицы — как зловещий призрак беды —   всего за шесть месяцев. Еще в марте, когда розовым и белым вспыхнули магнолии и алыми точками засветились первые крупные тюльпаны на склонах гор, сюда пригнали первых строителей. А в августе, когда ещё жгло и казалось огненным кругом солнце, с каменных стен крепости , где застывшая извёстка расползлась белёсыми подтёками, уже глядели через Босфор пушки.

Дядя Люгашки, Кемаль, тоже мечтал о Константинополе. Будут захвачены дома, а в них… и он зажмуривал глаза, заранее упиваясь зрелищем: блестящие полотна шёлка, бутыли и бочки драгоценных благовоний – шифрана, мускуса, тонкие серебряные оклады на иконах, серебряные кубки на опустевших столах…

Солдаты хватают лучшее, но и после них кое-что остаётся. Главное — не зевать, и тогда можно на всю жизнь обеспечить себя хорошей едой, одеждой, а главное — женщинами… И он, изголодавшийся, несчастный, вскакивал, метался по домику и начинал вопить: куда девалась негодная девчонка, обуза на его шее, несчастье для него, настоящего мужчины, которому пора заводить своих детей? Он забирал всё, что приносила с собой из богатого дома маленькая племянница, и жадно ел, урча и наслаждаясь сытостью, а девочка смотрела на него и жалела худого, некрасивого,   завистнливого человека, который был братом её матери… Она жалела Кемаля, потому что твёрдо знала — он не настоящий мужчина. Настоящим был её отец — сильный, добрый, смелый. Как он рассказывал ей о битвах, о победах, а ещё интересней — о той земле, откуда он родом и где живут его и её родичи!

–Когда – нибудь мы уедем отсюда, — говорил отец, — там, у нас всё иначе, а главное — там свобода.

— А что такое свобода ? — Люгашка не знала, почему отец так часто говорит об этой неизвестной ей свободе, но видела, как он страдает. Он говорил – это оттого, что кто-то может ему приказывать и даже убить, если захочет, но она не понимала, что же значит – быть свободным?

— Это когда ты сам делаешь, что хочешь, и никто тебе не указывает,– объяснял отец.– На нашей родине ты можешь летать, как птица, от Новогородка и Полоцка до самого Кракова, и тебя никто не останавливает…

— Никто – никто?

— Никто!

— И даже сам султан Мехмед?!

— Попробовал бы он туда сунуться …

Люгашку изумляли эти слова, потому что второй после её отца настоящий мужчина — это султан Фатих Мехмед. Так утверждала Халидэ — со страхом и благоговением, с надеждой на его милость.

— Умнее его в нашей стране нет никого, — щебетала она. — Даже седые муллы склоняются перед ним, потому что велика милость Аллаха к этому человеку. Она вознесла его на вершину власти, дала ему могущество. Все в нашей стране верят, что именно от его руки падёт надменная Византия…

То же самое слышала она от женщин в гареме, куда не раз водила её Халидэ.

В Адрианополе, нынешней столице империи османов, гарем ещё не стал той силой, которая позже влияла даже на политику страны. Мать молодого султана – валидэ* Наджмие — не чувствовала большого желания   вмешиваться в дела сына. Куда охотнее занималась она хозяйством — следила, чтобы её кухня была лучшей, нежели у первой жены повелителя — её невестки, и чтобы рабыни подавали   кофе на посуде, более красивой и дорогой, нежели та, которая была у наложниц сына. Она жила в своих особых покоях, счастливая положением матери султана — более прочном и почётном, чем у юных красавиц, каждую из которых могли растоптать, как горошинку перца, немилость или равнодушие владыки империи. Ее борьба в гареме была закончена, разве что сына свергнут с трона. Но и тогда ее всего лишь отправят в старый дворец. Иногда она даже позволяла себе принимать женщину, которую любил её муж, слушать её жалобы на одиночество.

— А ведь я красивее её, — с горечью не раз говорила Халидэ.— Главное, моложе. Она даже ревновала ко мне, как и первая жена, и однажды, когда я болела, мне положили в шербет больше опия, чем приказал гаремный врач. Но я не умерла. Аллах сберёг меня — в тот день мне было так плохо, что я не смогла проглотить ни глотка. Чёрная рабыня тайком выпила мой шербет, и в ту же ночь Азраил* прилетел за ней…

— А почему ты не стала хозяйкой гарема?

— Потому что я не была женой султана, а только любимой наложницей. У меня даже ребёнка не было.

–А если бы был, он смог бы занять трон владыки?

–Почему нет? Я ведь не рабыня. Меня не купили, а подарили султану, когда я была ещё малышкой. Ведь и Наджмие была тоже подарена в гарем.

–А если бы ты была рабыней?

–По закону мой сын никогда не стал бы султаном*… А вот девочка… Её могли бы выдать замуж за чужеземного владыку, и тогда я стала бы валидэ…. Там, в других краях. Правда, говорят, что у гяуров мать правителя не пользуется таким уважением, как у нас, мусульман. Я как-нибудь тайком покажу тебе покои валидэ. Ты увидишь, что они богаче других. А какая там посуда!

Люгашка изумлялась — неужели у валидэ-султан покои лучше, чем в гареме? Она каждый раз замирала от восторга, приходя во дворик, а затем, через комнаты евнухов, в сам гарем: голубые и синие изразцы с прихотливыми узорами даже в жару, казалось, излучали прохладу, бронзовые зеркала с резными перламутровыми ручками лежали на блестящих металлических подносах, а на палисандровых полочках стояли кувшины с впаянными красными, зелёными и голубыми камнями. Кофе для наложниц султана подавали в золотой высокой посудине с ручкой, а шербет — в прозрачных чашках, тоже украшенных блестящими камешками — их называли алмазами. Шёлковые халаты лежали на шитых золотом подушках, и их, неслышно ступая, убирали после переодеваний девушек чернокожие невольницы. Упругие их тела колыхались под лёгкими покрывалами, но их хозяйки были ещё более хороши, ведь их выбирали из тысячи красавиц, которыми были полны рынки невольников. По углам, ритмично колыша опахалами из перьев, чтобы легче было дышать, сидели рабыни-египтянки. И почти всегда в комнатах звучала музака: флейтистки и арфистки сменяли друг друга, иногда ловкая искусница с непостижимой быстротой щелкала пальцами по бубну, и он отзывался то рокотом, то щелестом, то мелкой дрожью, словно сыпались горошины…

Когда девочка впервые попала во дворец, она как будто охмелела от восторга.

Много раз брала её с собой Халидэ, которую и теперь пропускали в гарем нового султана. Ведь здесь были её младшие подруги, оставленные Фатихом Мехмедом для себя. К ней благоволила даже баш—кадын*, жена нынешнего султана Нефисе — кареглазая черкешенка с такими густыми, волнистыми волосами, что они казались чёрным водопадом. Нефисе, пригласив её к себе, трясла перед старой фавориткой то парчовым зелёным халатом на рыжей лисьей подкладке, то вышитыми золотом туфлями, то окаймлённой жемчугом сумочкой для Корана. Халидэ охала, прятала завистливое полыхание глаз, запечатывала кривящийся рот муслиновым платочком, словно вытирала пухлые губы. Крашенные хной ладони Нефисе были крепкими, длинные полированные ногти казались цепкими, как когти молодой тигрицы, а зелёный дорогой чай в покоях жены султана иногда казался бывшей наложнице горьким, как шелуха миндаля.

И всё же вскоре Халидэ стала доверенной особой баш-кадын. Её советов слушались: какие притирания лучше всего употреблять в тот или иной день недели, какие цветы выбирать для спальни, какие растения для приправ. А это не просто: целебная трава окюздезю-арника* хороша только в питье, но запах ее прогоняет любовное томление. Синие, фиолетовые и белые цветки иссора* в отваре охлаждают в жару, а султану, как и всем мужчинам, нравится не потная, распаренная, а прохладная, ароматная женская плоть. Но беда – кожа потом шелушится, а Мехмед Фатих любит особую шелковистость ее грудей. А кылыджот* (зверобой), феслеген* (базилик) и ябани мерджанешк* (майоран) хороши в салатах, но султан часто недоволен – то ему много одной травы, то мало другой… Слушая жалобы баш-кадын, Халидэ то принималась играть на флейте, то шутками старалась ее развеселить. Капризная, страстная Нефисе то развлекалась, то, несмотря на своё высокое положение часто томилась в этих покоях с высокими куполами, откуда в осенние дни едва сочился свет. Еще не рожавшая, она томительно – злобно ревновала султана к молоденьким наложницам, и мечтала зачать сына. Сын! — это единственное, что могло дать прочность ее непростой жизни, занятой интригами и султаном.

Женщины из гарема редко выходили в город. Чаще им доводилось смотреть на городскую улицу сквозь решётчатые ставни окон в крайнем покое дворца, который почти весь располагался в саду, окружённом высокой каменной стеной. Целыми днями они болтали, обсуждали новости, наряжались, красили ногти и волосы хной или мешали с хной басму, примеряли новые наряды, приглядывали за детьми –те, у кого они были. Работать не разрешалось — работа иссушает красоту, делает жёсткими руки, а женщине из гарема полагалось всегда быть готовой к тому, что её позовут к владыке, и глаза её должны быть блестящими, лицо — гладким и розовым, а речи –спокойными и покорными. Многим должна владеть та счастливица, которая принадлежит наместнику Аллаха на земле и время от времени услаждает его отдых. Она должна уметь сочинять стихи, понимать символику драгоценных камней, хорошо петь и наизусть знать коран…. Наука та постигается не сразу, вот почему в гарем покупают девочек уже в пять — семь лет и учат одному – быть обольстительной, как гурия*.

Халидэ дома иногда развлекалась тем, что вглядываясь в глубину бронзового зеркала или примеривая тяжёлые серебряные серьги и бусы, болтала с девочкой, как со взрослой, выкладывая ей сокровенные тайны женщины, чьё основное дело в жизни – привлекать и ублажать мужчину.

–Ты не сможешь покупать бусы из лепестков роз, потому что они дороги — говорила она, вешая на шею Люгашке ожерелье из душистых серо-коричневых шариков.– Поэтому запомни: берут свежие бутоны розы, желательно красной, и нагревают их в горячей воде полчаса. Оставляют в воде до следующего дня и повторяют всё это три дня, добавляя нард, мирру, корень ириса и, если хочешь, немного хиосского вина. Потом выжимают и катают шарики. А когда их высушивают и нанизывают на нить, получается ожерелье, которое делает женщину благоуханной. Она проходит по комнате и исчезает, но запах остаётся, будоражит, будит фантазию…

Снимая с себя чеканный нагрудник с голубыми глазками бирюзы, огладив себя ладонями, женщина глубоко вздыхала.

–Только не говори своему отцу о наших разговорах, он не любит нас, мусульманок. Единственной, на кого он смотрел, была твоя мать.

— И меня он любит! — возражала Люгашка.

— Ты не женщина…– Халидэ опять вздыхала. — К сожалению, он всё ещё помнит мою служанку… Хотя что в ней было хорошего? Кожа у неё была твёрдая, даже шершавая, глаза маленькие. Разве можно сравнить её со мной?!

— Зачем же вам равняться? — удивлялась девочка, не обижаясь на Халидэ за эти слова. — Моя мать, как говорят, была некрасивой и никогда не была бы в гареме. А ты… Ты ведь красавица! Мой отец просто не смеет поднять на тебя глаза!

— Если бы он был не раб! — опять вздыхала Халидэ.– Ведь у меня есть дом, есть и деньги. Мы могли бы хорошо жить…

Но Ян только посмеивался, когда Люгашка рассказывала ему об этих словах Халидэ. Правда, однажды он сказал, что запретит дочке ходить в к этой “зубастой   щётке”, и тогда разговоры о мужчинах в доме бывшей наложницы прекратились.

В гареме же эти разговоры не прерывались никогда.

Именно там, накануне ежегодного праздника тюльпанов, который любили в Эдирне, исполнила Люгашка свою первую песню.

Как хотела девочка увидеть этот знаменитый праздник, о котором долго говорят в городе и после того, как он закончится! Недаром яркий, атласный цветок называют “Дюльбаш” — “турецкая чалма”. Ее мечта исполнилась — в начале месяца нисана*, когда в султанском саду распустились первые, упругие, как кожа   прекрасных женщин, лепестки тюльпанов, все евнухи и стражи гарема, и даже сами наложницы, и обе жены султана, и их служанки — два дня хлопотали над украшением сада и комнат.

Когда настал назначенный день, дорожки сада были закрыты коврами, деревья вдоль их увешаны светильниками из прозрачных камней, и внутрь каждого была поставлена свеча. В резервуары фонтанов налиты ароматные масла — изысканный их запах словно просачивался сквозь землю, мешаясь с запахом живых цветов. Главный управитель наизусть знал весь ритуал праздника.

В разных углах сада невидимые оркестры были готовы играть для султана столько, сколько он пожелает побыть в саду вместе с женами и наиболее знатными и любимыми наложницами. Женщины покажут ему выращенные тюльпаны с новыми, изысканными названиями в честь первого из первейших во всей огромной империи. Ласковые, нежнейшие восхваления будут ласкать слух владыки всего этого великолепия. Султан должен будет отдать первенство той, которая угодит ему более всех. И женщины отчаянно сражались за титул стать лучшей.

Когда на исходе второго дня хлопот Халидэ пришла в гарем, она вместе с Люгашкой включилась в это последнее священнодейство женщин — на возвышении посредине сада выложить из разноцветных тюльпанов суру* из Корана, славящую султана Мехмеда.

Придворный художник Орхан ещё с утра нарисовал на влажном песке извилистую вязь надписи и указал её размеры и толщину. Баш-кадын пожелала, чтобы строчка заканчивалась жёлтым — именно этого оттенка были выращенные ею тюльпаны. Но жёлтый цвет померк, когда рядом с ним уложили букву из пурпурных дюльбашей*. А они принадлежали гречанке Елене, которая пожелала, чтобы и её тюльпаны вошли в суру. Наложница эта в последнее время всё чаще получала цветной платок — знаки внимания молодого султана. И, кроме того, в его речи все чаще звучали греческие слова.

Художник был в отчаянии — баш-кадын ни за что не позволит, чтобы надпись начинали и заканчивали чьи-то, а не её тюльпаны. Но если не сделать того, что предлагала влиятельная наложница, пострадать может он: она ведь тоже горазда жаловаться владыке…

Тогда Елена попросила, чтобы в работе сделали перерыв и все вместе выпили в её комнате кофе, а в это время на флейте будет играть Халидэ. Она надеялась умилостивить баш-кадын пением и стихами, хотела показать своенравной черкешенке, что она, Елена, знает своё место и понимает преходящесть любви владыки. Ведь в отличие от Нефисе она никогда не сможет занять её место, потому что она всего-навсего рабыня, купленная в гарем. А шариат запрещает такую женщину, даже принявшую ислам, брать в жёны — ведь возможный наследник трона, будущий султан, не может быть сыном рабыни…

Елена, как и другие, боялась Нефисе. Шептались, что   баш-кадын, как только замечала, что кто-то из близких султану женщин ждёт ребёнка, приказывала подсыпать в питье будущим матерям некий настой, от которого у тех случались опасные выкидыши. Но все молчали. Нефисе — из княжеской семьи. Ей в худшем случае грозит заточение в старом дворце, куда ссылали надоевших жен. А им, безродным, грозит иное… Не однажды ночью исчезала в тёмном проёме дверей, в кожаном мешке задушенная шёлковой петлёй непокорная. И столько таких мешков приняла река! Приказы эти отдавал не кто иной, как сам султан. Баш – кадын умела доказывать, что неугодная ей женщина во сне шептала чьё-то чужое, не Мехмедово имя… И потому гречанка старалась, одновременно надеясь перехитрить Нефисэ и стать в глазах султана первой. Баш – кадын, кивнув головой в высоком тюрбане, милостиво согласилась выпить кофе в комнате наложницы.

Одна за одной женщины читали стихи. Халидэ принесли флейту, и она заиграла любимую мелодию султанши. Но та, послушав немного, величественно встала и ушла в свои покои — наверное, жгучее апрельское солнце даже здесь, в зале, слишком яркими брызгами падало на её обнажённые руки. А она берегла себя. Надоевшую жену неизбежно ждёт изгнание или забвение – таков жестокий закон гарема. Пусть она и из Кавказа, чьи женщины высоко ценились на Востоке, как и славянки. Но если славянские князья никогда не отдавали своих дочерей восточным владыкам, то мусульманский Кавказ всегда стремился породниться с могущественным султаном, и потому в гаремах не редкостью были кавказские княжны.

После её ухода остальные женщины оживились и слушали музыку с тихим, благоговейным чувством.. В монотонной жизни затворниц любое развлечение было радостью.

Как сквозь гигантское горло, сквозь отверстие купола сверху врывались в прохладную полутьму зала солнечные брызги, озаряя головы собранных в этом дворце почти из всех стран мира красавиц, которые сидели на атласных подушках — кто обняв подругу, кто задумчиво вытянувшись на узком одеяле – – курпачи. Изгибы юных тел — смуглых, почти тёмных, или нежно-белых, или желтоватых — подчёркивала одежда, где всё было продумано для того, чтобы как можно лучше показать женскую манящую прелесть : полоски шелковых с парчой лифов не стесняли груди, а пышные шальвары из мягкого , словно бы светящегося муслина делали их походку дразнящей.

Елена вдруг потребовала, чтобы вслед за Халидэ что – нибудь сыграла и девчушка, пришедшая с нею.

— Она так жадно смотрит на флейту, что, наверное, тоже что-то умеет, –певуче протянула она. — А ну, малышка, давай!

— Я боюсь!

— Не бойся! Баш-кадын здесь нет, а мы тебя не обидим!

Худенькая, как только что оформившийся гороховый стручок, смуглая некрасивая девочка дрожащими пальчиками приняла инструмент, прижала к губам. Первые такты были едва слышными. Но мелодия постепенно стала набирать силу, она вилась, как резные узоры на решетке окна, переходя один в другой, зачаровывая, и женщины снова притихли. Сбившись в стайку на тахте, полуголые, светло и тёмноволосые, они напоминали диковинные плоды на бледно–розовой парче покрывала.

— Да она же играет лучше, чем наш придворный музыкант Ходжи — ага!– первой изумлённо воскликнула Елена.

–Это настоящая Зухра!* — поддержали остальные.

Болгарка Снежана первою развеселилась, пошла танцевать, пощёлкивая пальцами.

В красных шёлковых шальварах, в жёлтой кофточке, что не доходила до пояса, открывая смуглое нежное тело. Оно подрагивало, кружилось, изгибалось под музыку, которую Люгашка играла, уже не думая о том, что же такое она создаёт, откуда берёт.

Главный евнух Саид прекратил это веселье: скрипучим голосом, словно срывался кусок муслина, он напомнил о работе. И женщины, разом вспомнив о празднике, заторопились, бросая девочке подарки — пушистое перо страуса, сладкую лепёшку, коробочку с розовой пылью, чтобы не блестело лицо, и мелкие монеты.

Когда они возвращались назад, Халидэ, которая несла уезл с подарками и сладостями, выглядела расстроенной и какой-то растерянной.

— Аллах даёт свои милости так неравномерно — сказала она, глядя на восьмилетнюю девочку, которая смотрела на неё снизу вверх отрешёнными глазами и улыбалась всем своим широкоскулым лицом, словно ничего не понимала.. А Халидэ сумрачно продолжала:

— Если б я так играла, как ты, меня бы оставили во дворце…

— Но зачем тебе дворец? Там ругается евнух. А тебе дали свободу! — удивлённо, словно просыпаясь, воскликнула Люгашка.

— Свободу… Зачем она мне? Мужчины не берут меня, думая, что я бесплодна, поскольку не родила султану ребёнка. А это — самое страшное для любой женщины. Она должна рожать, рожать много, потому что чем больше детей, тем, значит, милостивее к ней Аллах…

— Бедная Халидэ! – Люгашка потянулась к женщине, погладила её по руке.

Та изумлённо остановилась, потом расхохоталась, уронив узел и от смеха хлопая себя по бёдрам:

— Ой–ой, пожалел котёнок волчицу! У меня зато есть то, чего у тебя, бедолажки, и не ночевало!

–Что же это такое?

–Красота!

— Красота? Да, ты очень красивая. А меня никто не называл так, как тебя – милая.

— Да уж, когда твой отец любил бедную Вахисэ, над ним стоял не ангел, а джиннии*! Вот ты и уродилась такой.

Люгашка остановилась, топнула ногой.

–А ты… ! Джиннии и теперь сидят у тебя внутри. И сердце у тебя лохматое, как у пса на базаре!

Она крутнулась, побежала по дороге. Халидэ опешила, потом заспешила за ней, крича вслед:

–Остановись, шайтанка! Я больше не буду. Слышишь?!

–Шайтанка?!

–Ну, глупышка, как же я тебя назову? Гюльнора, прости меня! Ведь мы завтра идём на праздник тюльпанов!

Они помирились…

И всё же Халидэ и Люгашке не удалось посмотреть праздник тюльпанов — наверное, не разрешила баш-кадын, всё же ревновавшая султана к Елене. Правда, её цветы и поздравление были признаны лучшими, однако разговоры о том, что все же гречанка произнесла самые прекрасные стихи в честь владыки вселенной, ходили по дворцу. Султанша в ответ приказала казнить одного из евнухов, который осмелился передать ей эти разговоры, а второго, который присутствовал при разговоре, выгнала из внутренних покоев во внешнюю охрану.

А через неделю, когда Люгашка и Халидэ снова пришли в сераль*, туда внезапно пожаловал сам султан.

В большой комнате с мраморными полами, куда выходила комната Елены, веселье было в самом разгаре, и женщины, виляя бёдрами , увлечённо танцевали под звуки Люгашкиной флейты, как вдруг дверь распахнулась, и в покой влетела стража султана.

Перепуганный евнух успел только прошипеть, чтобы Халидэ с девчонкой спряталась за спины женщин, как сам султан Фатих Мехмед быстро и неотвратимо, словно страшный ветер пустыни – самум — вошёл в покой.

Как бы и впрямь пронёсся по комнате порыв злого, безжалостного ветра — все оцепенели, а потом рухнули ниц. Люгашка, распостёртая вместе со всеми, падая, нечаянно гулко ударила по полу рукой, в которой была зажата флейта. Султан остановился возле девочки, вгляделся. Она, как и все, лежала вниз лицом, но один зелёный глаз глядел на него без страха, с жадным детским любопытством.

Он приказал, чтобы её подняли, и тогда она уставилась на него во все глаза.

— Ты что, не боишься меня? — спросил султан. –Или не знаешь, кто я?

Девочка смотрела на него, большой рот её безудержно улыбался.

— Знаю. Ты — второй настоящий мужчина в нашей стране.

— Вот как? — султан прищурил глаза.– Кто же первый?

— Первый — мой отец. Он славный воин, рыцарь, и очень ловко скачет на коне.

Халидэ побелела от страха. Красные пятна поползли по смуглому лицу Елены.

— Великий султан, девчонка немного глупа. Она не понимает, что говорит. Несомненно, она знает, что ты — самый великий, самый…

— Помолчите! — остановил их Фатих Мехмед.. Высокий, худощавый, в жёлтой шёлковой рубахе, оттенявшей длинное лицо с узким висячим носом и небольшими тёмными глазами, он был некрасив. Но в минуты гнева вырастал и казался величественным. Сейчас же он явно забавлялся. Эта девчонка с её глуповатой, до ушей, улыбкой действовала на него успокаивающе. Он привык видеть страх и угодливую льстивость, а этот ребёнок говорил искренне.

— А ты разве видела, как езжу на коне я?

— Не видела, но слышала, что, хотя ты и умнее всех седобородых мудрецов, ездишь ты на коне не очень ловко…

В зале всё словно одеревенело. Но Люгашка смотрела на рослого человека перед собой всё с той же радостной улыбкой. И султан сам не заметил, что рот его невольно тоже растянулся в улыбке. Только тогда, повинуясь почти незаметному знаку главного евнуха, женщины поднялись, сели вокруг бархатного мягкого возвышения, которое уже подставили султану, чтобы он устроился поудобнее.

— Ты что, умеешь играть?

— Я не умею хорошо исполнять все мелодии, просто играю то, что хочется. Что у кого на душе…

— Тогда попробуй сыграть то, что на душе у меня.

Она посмотрела на него долгим взглядом, как бы примериваясь или пытаясь что-то понять. Женщины жадно следили за их разговором. Никогда еще султан не удостаивал разговором кого-то из детей гарема, особенно девочек. Мальчиков уже с семи лет забирали на мужскую половину, и матери видели их только по особой просьбе, девочки же и вообще старались не попадаться грозному владыке на глаза, получая от него, однако, подарки и дорогую одежду, если мать бывала у султана в особой милости.

Евнух тоже напряженно следил за малейшим изменением в лице владыки. Горе слуге, который не сразу угадывает желание своего господина, даже самое потаённое! Толстый и мягкий, как ком теста, Саид продержался во дворце двадцать лет, и когда-то, давно, среди всех возможных наследников Мурада II сразу же выделил этого, самого жестокого и умного. И не прогадал. Фатих Мехмед не только оставил его во дворце, но и определив главным своим евнухом, почти всегда слушался его советов, когда выбирали очередную обитательницу гарема. Это было действительно важно — какие родственники у той или иной девушки, откуда она родом, какой выкуп за неё заплачен и кому. Государства и города, которые покорял султан, присылали ему своих красавиц — и каждая из них могла подложить в угощение яд, тайно достать кинжал и спрятать его под подушку, чтобы выполнить волю отцов или братьев…

А девочка тем временем, не сводя глаз с султана, поднесла к губам флейту. Султан насторожился: незнакомая мелодия была полна какого-то дразнящего задора, он явственно слышал свой голос, которым он как бы поддразнивал это маленькое существо, похожее… на что же оно похоже? Тритон? Ящерица? Пепельная саламандра?.. Нечто вёрткое, прыгающее и смеющееся, как…

Он щёлкнул пальцами, евнух мучительно засуетился, пытаясь угадать до того, как желание будет произнесено. Но Мехмед слушал дальше.

Флейта в руках девочки вибрировала, мелодия всё утончалась, словно пеньковый канат, которым была привязана к якорю триера*, рвался, и она, увлекаемая волнами, готова была вот-вот отплыть в море, бездонное и бескрайнее… Султан невольно закрыл глаза. Он тягостно, до боли, почувствовал себя всего лишь человеком, смертным и зависимым от всего — воздуха, которым дышал, еды, которую поглощал за столом, своего тела, которое в конечном счёте станет всего лишь прахом. И он вспомнил свою детскую растворённость в мире, неразделённость с ним, миром, потому что тогда, в детстве, он ничего не знал о смерти и казался себе вечным в этом сияющем, ярком пространстве надежд и ожиданий…

Он открыл глаза. Музыка — страшная и ненужная вещь, потому что она зовёт к неосуществимому. Здесь, в этом земном, пусть даже и жестоком, пусть и временном убежище он всё же владел многим и готовился к тому, чтобы стать ещё большим, чем раньше, более могущественным и сильным. Всему своё время, и до того как он уйдёт к сияющему шатру Аллаха, он прославит своё имя в веках. Эта мелодия мешает ему. Хватит! К смерти её, наглую девчонку, что взбудоражила ему душу!

Он не успел топнуть ногой — флейта заиграла иное. Теперь это было нечто торжественно – величественное, наполняющее собой всё вокруг. Да, это он, султан Мехмед, на белом коне въезжает… куда он въедет, когда возьмёт Константинополь? Прежде всего, наверное, в главный храм христианского бога, в церковь … святой Софии? Да, это именно та музыка, под которую он войдёт туда!…

На этот раз он щёлкнул пальцами, и девочка, словно того и ожидала, тотчас перестала играть. Мгновение он смотрел на неё. Она сама не могла догадаться о том, насколько близка была к смерти. Значит, это нечто в ней подсказало, изменило её игру. Несомненно, Аллах одарил её талантом, и нужно уметь уважать его волю. В самом деле — жалки человеческие жизни, но великий Аллах даёт свою золотую искру тому, кому он хочет, и даже ему, султану, надлежит ценить эту искру, в каком бы теле она ни находилась.

— В мой личный оркестр! — приказал он, и женщины дружно ахнули.

Это распоряжение значило, что девочка отныне находится на содержании казны, её родственники будут получать пособие от двора, а сама она должна неотлучно находиться во дворце.

Но Гульнора ничего не поняла, и тогда Халидэ зашептала ей на ухо:

— Неслыханное счастье! Ты будешь жить здесь, при дворе земного подобия Аллаха, и отныне твой дядя будет сгибаться перед тобой!

— Здесь, при дворе? — переспросила девочка. — Значит, я не смогу выходить отсюда, когда захочу?

–Тише! — зашипела ей на ухо Халидэ– Благодари султана!

И она почти насильно толкнула юную музыкантшу наземь, поспешив расстелиться рядом с ней на тёплом мраморе пола.

А Мехмед уже уходил прочь, и, словно прибрежный лозняк на весеннем ветру, всё окружающее подобострастно гнулось перед ним, славило и благодарило.

— А отец? — вдруг с отчаянием вспомнила девочка. — Я должна попросить за него!

Но Халидэ зажала ей рот жёлтой от хны ладонью.

— Ты сможешь дать ему денег, и жизнь его станет лёгкой! — зашептала она.– Просить сразу многое — значит, отвернуть от себя судьбу. Она не любит капризных.

— Да! — подхватили хором женщины. — Не всё сразу! Подожди!

В открытые узкие окна плыл воздух, напоённый лавром и ароматом земляничного дерева, мирта, фисташки и олеандра. Они цвели… Ветер, прилетающий с Мраморного моря, слегка шевелил занавеси на дверях…

Одна из женщин сказала Люгашке, всё ещё растерянно сидящей на мраморном полу:

— А ведь я видела, как ангел смерти Азраил стоял у дверей с поднятым мечом в руке. Ты счастливица — кто-то из твоих предков молится за тебя.

–Мама! — шепнула девочка, и какая-то тень сочувствия мелькнула в непроницаемых чёрных глазах невольницы. Её ребёнок умер не родившись, и она жила, закаменев в горе безнадёжности, всегда готовая, однако, снова улыбаться и плясать перед султаном, чтобы начать всё заново…

Дни теперь были заполнены до отказа: каждое утро девочка должна была являться к главному музыканту двора, который давал распоряжения, где сегодня нужно находиться — при большом совете, на пиру или в гареме. Чаще всего Люгашке выпадало ждать господина вместе с гречанкой Еленой. Та попала в гарем, проданная отцом на константинопольском базаре и перепроданная затем в Эдирнэ. Елена тосковала о Константинополе. Она, привыкшая вольной птицей порхать по улицам, где беломраморные колонны похожи на тела юных античных богов, где синяя даль Босфора видна отовсюду, должна была сейчас томиться в этом, тесном и постылом для неё дворце. Свое горе она высказывала, боясь и ненавидя новое житье. В те минуты, когда гречанка, выкупанная рабынями в душистой мраморной ванне и натёртая приторными дорогими благовониями, в звенящих браслетах на тонких смуглых руках, с распущенными, завитыми на концах волосами и подведёнными чёрными глазами, кажущимися огромными на неподвижном   лице, сидела, ожидая, пока по галерее раздадутся шаги султана, она шептала, не то себе, не то юной музыкантше и полные её губы шевелились, как лепестки розы на сильном ветру:

— Однажды я примеряла в лавке купца кусок шёлка, алого, как Эос*, и юноша зашёл в магазин. Он был строен, как кипарис, его волосы были светлые, как серый бархат, а глаза… Мне показалось, что пол подо мною зашатался… Но купец сразу же обратился к нему, потому что видел по мне, как я бедна и никогда не смогу купить этот кусок шёлка, хотя и примеряю его… И я стояла, а юноша тоже смотрел на меня, но он был так же стеснителен, как и я, и мне пришлось уйти из этой лавки, а его окликнули друзья, и они вместе тоже ушли оттуда, но он шёл и всё оглядывался… Это были самые счастливые минуты моей жизни…

— Неужели? — удивлялась девочка. Она сидела на мягком коврике, принаряженная, в парчовых шальварах и тесной кофточке на костистом тельце, держа в ожидании флейту на коленях.

— Неужели то, что ты потом попала в этот дворец, и смогла одеть платье из шёлка, и такие прекрасные украшения, и стала есть сколько хочешь халвы ?– неужели это не было прекрасней, чем какой – то юноша на улице, который даже не остановился, чтобы заговорить с тобой?

— Но у меня тогда билось сердце. А сейчас оно мертво.

— Этого не может быть! Дай я послушаю. Мне говорили, что если сердце остановится хоть на минуту, человек сразу же умирает!

— Глупая, милая девочка, ты ничего не понимаешь! — говорила звенящим голосом сразу же испуганно оглядываясь Елена. — Лучше ты расскажи мне что – нибудь, а то я заплачу, и султан сразу же заметит это и может узнать причину. А я должна молчать. Ты ведь тоже не скажешь ему ничего, если случайно он спросит тебя. Нет? Ты ведь не хочешь, чтобы я умерла? Кто будет тогда кормить тебя сладкой халвой, глупышка?

Но султан больше ничего не спрашивал у Люгашки. Когда раздавались его шаги, она бежала за занавес и, садясь на одеяло, начинала тихо играть на своей флейте. Елена спешила владыке навстречу, и прекрасное лицо её было радостным, улыбающимся, словно и не её стонущий голос только что пронизывал тишину…

Они проходили вглубь комнаты — мягкие подушки и ложе были обрызганы розовой водой, капли воды в серой мраморной чаше фонтана мерно капали вниз, в саду гортанно ворковала горлинка. Садились за низенький столик, уставленный лакомствами, пили шербет. Скрытая занавесом, девочка играла, стараясь, чтобы постепенно музыка становилась едва слышной, как далёкий шорох ветра в сухих тростниках…

Потом её работа заканчивалась. Она шла, тихонько обдувая распухшие губы, разминая тоненькие пальчики, которые от тяжёлой работы становились похожими на прутики, которые никак не хотели сгибаться. Но было известно, что султану больше других нравится именно её флейта, и никто не думал о том, как такой малышке тяжело играть. Как взрослому музыканту. Но зато через три месяца Люгашка смогла, наконец, добиться того, о чём мечтала с первого дня своей неожиданной работы — её отца освободили от власти стражников и отдали ей в услужение. Это Халидэ упросила через Елену, чтобы юной придворной музыкантше позволили иметь собственного раба, который будет заботиться о её инструменте, переписывать для неё ноты, чистить её одежду и обувь, а также заказывать для неё нужные наряды. Наверное, женщина надеялась, что Ян, наконец, обратит внимание на её хлопоты, но он молчал. Дядя же, узнав об этой привилегии, данной шурину, зашипел, как рассерженный кот.

— Я кормил тебя и поил! – злобно кричал он. — И ты могла бы взять на эту должность — а она как-никак при дворце — меня! Да лучше бы ты просто брала деньги на слугу у главного музыканта, а мы бы тут уж придумали бы, как ими распорядиться!

— Ну да, ты забирал бы их себе! А я должна бы работать и за себя, и за тебя! — Люгашка впервые повысила голос на взрослого, к тому же на мужчину, и, осознав это, умолкла. Но, к её немалому удивлению, дядя вдруг как-то жалко согнулся, смешался и промолчал.

Так в маленьком домике у базара стал жить и отец. Усталый, сгорбленный, он ещё долго не мог освоиться с мыслью, что освобождение от капризов стражников и тяжелой работы пришло к нему не ценой собственных усилий, а старанием маленькой дочери.

Кемаль не хотел ехать за Яном в крепость. Это пришлось делать одному из евнухов, Селиму, который надеялся со временем стать главным. Люгашка встретила отца на дороге. Когда он в тот вечер нисана* вошел в дом и сел на стул возле двери, он смотрел на дочку так, что она, прекратив обычные споры с дядей, вдруг вновь бросилась к нему и крепко обняв, затеребила, затрясла:

— Ты смотришь на меня так, как… как будто я не твоя Люгашка, а один из этих собак, которые смотрят за тобой, чтобы ты не убежал!

— Нет, доченька, я не смотрю на тебя так… просто мне надо привыкнуть… Я ведь впервые не боюсь, что меня кто-то ударит, обругает. Просто так, без причины…

Тот первый вечер относительной свободы Яна навсегда запомнился ему и дочери.

В маленькой кухне, где круглая печь занимала половину пространства, они собирались вместе.

За ужином, приготовленном всеми тремя — отец неумело чистил овощи, девочка месила муку, а дядя возился с тяжёлым медным казаном, где кипела пача* — она рассказывала отцу о женщинах: о Елене, которая боится плакать, о египтянке Танаис, у которой узкие длинные ступни, которые она прячет под длинными одеждами, о персиянке Чар, которая готова бесконечно рассказывать сказки о свирепых джиннах, и, говоря о них, сама начинает бояться…

— А в твоей стране есть сказки? – вдруг спросила она.

Он опешил…

— В моей стране?

— Ну да, в твоей! Он помолчал…

–Есть, но я не помню.

–А ты вспомни!

И Ян рассказывал — сперва неумело, с трудом выкапывая из памяти то, что слышал когда-то от няньки, а потом забыл: о древнем храме на горе, окружённом морским рукавом, где стоит великан Богумир, сделанный из зелёного хризолита, красного яхонта, жёлтого сердолика и белого хрусталя. Голова же великана — из червонного золота. И приносят туда люди богатства, и окуривают великана ладаном, а он за то исполняет все просьбы людские…

–Неужели в самом деле исполняет? Я бы попросила… попросила, чтобы ты, отец, стал свободным, — проговорила девочка, обнимая отца.

Вдруг она остановилась.

— Совсем, совсем свободным. Ведь ты и сейчас отдан. Мне.

Она прижала руку к груди.

— Знаешь, мне здесь больно. Здесь сердце, да? Женщины в гареме часто говорят, что у нихиболит сердце. Это потому, что я … я люблю тебя.

— Девочка моя!– Ян обнял её. – Дороже тебя у меня нет никого!

— И тебя – у меня…

В тот вечер Гульнора, или Ганка, как назвал её отец, поняла боль своего отца и свою любовь к нему. И она на миг стала взрослой.

В следующие два года, когда она старалась почаще приходить домой из дворца, она снова была восторженной девочкой, которая только познает жизнь.

Она щебетала о женщинах — об их блестящих нарядах, в которых вспыхивают на солнце золотые нити, о туфельках, шитых серебром и отороченных лебединым пухом, которые небрежно брошены возле купальни, о благовониях, одна щепотка которых стоит двух или трёх рабов…

— Я нюхала их в парчовой коробочке, но потереть себя не осмелилась! Ведь меня бы с позором выгнали. Главный евнух замечает всё, у него глаза как у джинна!

Отец слушал, думая о своём. Зато дядя, доедая долму* и запивая её чашечкой кофе, восхищённо цмокал языком.

— Мне бы хоть одну из них… Да что там из них! Мне бы хоть самую худшую из служанок при гареме… Они всё равно лучше, чем многие в этом проклятом городе, отцы которых требуют сумасшедших денег за какую – нибудь крокодилицу, которая потом всю жизнь будет тебя упрекать за деньги, принесенные в дом.

— У нас девушек никогда не приневоливают к браку, — с презрением к обычаям родича говаривал отец.

— А как же… как же они выходят замуж? — затаила дыхание Люгашка.

— Они открыто ходят по улицам, бывают на балах… А простые люди — те вообще живут все вместе, и девушки никогда не закрывают лица. Потому и находят молодые люди друг друга…

— Девушки не закрывают лица? — удивлялась Люгашка.

— Бесстыдницы! — возмущался дядя.

А Люгашка продолжала жадно допытываться:

— Так они в самом деле ходят по городу открыто? Сами, без нянек?

— Иногда с няньками, особенно знатные. Но тогда они не ходят, а ездят.

— На носилках?

— Нет, у нас носилок нет. В коляске, запряженной лошадью, а иногда и сами, верхом на лошади.

— Бесстыдницы! — ещё громче кричал дядя. — Это же земля Аримана*, а не страна!

Зато девочка слушала с восхищением.

— Я обязательно уеду туда, на твою родину — говорила она. Научи меня своему языку.

— На нашу родину,– поправлял отец.– Ты литвинка, притом не простого, а шляхетского рода. Это здесь ты– всего лишь дочка раба… А учить тебя я начну уже сегодня. Это язык твоего рода, твоей земли!

— Она служит в оркестре его величества, сияния солнца, нашего султана! — кричал дядя.– Это неслыханная честь для любого, а уж для такой жабки, как она… Женщина в оркестре! Это только наш богоравный султан может поднять из грязи самое жалкое существо, и, склоняясь перед ним, этим существом (он выразительно смерил взглядом племянницу), мы тем самым склоняемся перед волей Аллаха, которою вознесён над нами Фатих Мехмед Второй, да продлятся вечно его дни!

Люгашка всегда долго думала после таких разговоров. Однажды, сидя за складной деревянной подставкой, на которой стоял большой металлический поднос, где они всегда завтракали (Ян вынужден был смириться с отсутствием стола), она заявила:

— Я не останусь здесь. Потому что, когда вырасту, меня захочет купить какой – нибудь…

Она посмотрела на дядю.

— Дал бы Аллах тебе красоту, тебя забрали бы в гарем — пробормотал тот.

— Ну нет!– вдруг заявила Люгашка. — Там ни заплакать, когда хочешь, ни выйти из дворца. Я, ничтожная, и то могу придти домой и делать, что захочу, и ходить по городу. А Елена не соберётся даже в лавку и просит своих служанок привести торговку во дворец. А разве много принесёшь в корзине? И лица у женщин на улице закрыты. Всегда.

— Не выдумывай! — прервал дядя.– Когда султан вместе с женой едет по городу, все падают ниц и глотают пыль, не смея поднять голову. Лицо султанши открыто, потому что наглеца, который осмеливается поднять голову, тут же укорачивают на эту самую голову. И она может заходить в любую лавку и брать всё, что только приглянется.

–Это только жена! — не соглашалась девочка. — А остальные? Зачем одному султану столько жён и наложниц? Их столько, что я до сих пор не знаю всех.

— Чем богаче владыка, тем больше женщин!– кричал дядя.

— Они сидят в гареме, и некоторые такие злые, что готовы укусить — а за что, сама не знаю — продолжала она.

— У нас в имении был пёс, которого держали на цепи и никогда не спускали с неё, — задумчиво сказал отец.– так вот, он готов был разорвать каждого. И вдруг захрипел и бился весь день, а пена клочьями падала с морды. Потом он сдох, но даже притрагиваться к нему было опасно.

–Не понимаю, к чему ты это? — ухмылялся Кемаль.

— К тому, что от ненависти заражаются ненавистью.

— Женщина гарема не работает, только наряжается и ест вкусную еду. Разве это не счастье?

— Она там — раба, которую никто не любит. У неё нет мужа.

— А я сама куплю себе мужа! – с большой убежденностью, как что-то давно решенное, сказала девочка.

— У нас мужей не покупают, их выбирают среди юношей — засмеялся отец.

— А если он, юноша этот, не захочет… идти ко мне?

— Тогда ничего не поделаешь. Раз не понравился — значит, ищи другого…

Люгашка немного подумала.

— Нет. Я прикажу тогда … прикажу отрубить ему голову!

— Молодец, ай, молодец! — причмокнул языком Кемаль. Но отец схватил девочку за руку, которой она взмахнула в воздухе:

–Только Господь Бог может отобрать у человека жизнь, но не другой, такой же смертный! Запомни это, дочка!

— Не слушай, племянница ! — в запале закричал Кемаль. — Врагов надо вот так!

Он рубанул себя по горлу.

— Если не убьешь врага первым, он сделает это сам. А твой отец… Он стал овцой, а, говорят, был…как лев.

Он раздумчиво продолжал: Видишь, как он не любит наши обычаи. Да и вообще…он враг, и сколько турок полегло от его руки, а?

И Кемаль гневно потянулся к Яну, который вскочил, набычил голову, готовый защищаться. Девочка смотрела на них, переводя взгляд то на угрюмого, напружинившегося отца, то на растрёпанного, красного и хвастливо – гневного дядю.

Она бросилась к ним.

— Перестаньте! Мне ведь скоро опять во дворец, и если я буду голодна, то не смогу играть всю ночь. А тогда…я не доживу до того времени, когда нужно будет искать мужа…

Мужчины разом сели, как будто их облили холодной водой. Помолчав, отец заметил сдержанно, но рот у него словно свело судорогой:

–Не знаю, доживу ли я…

А дядя молча отправился в подвал, где стояли глиняные кувшины с кавурмой*, висели бурдюки с тулум пейнири* , а также большие корзины с сушёной рыбой. Вздыхая, он просматривал амфоры с кукурузной мукой и дроблёным пшеном, и укоряя Аллаха за то, что должен заниматься столь презренной работой, вместо того чтобы искать себе жену или же — ему впервые пришла в голову эта мысль — подбирать для племянницы того, кто в будущем сможет стать ей мужем. Ведь выгодный брак — это большая удача для родственников. А его племянница, хотя и не хороша собой, но находится при дворе султана! А кроме того, не раз бывало, что девочки, подрастая, хорошели. Что, если так будет и с нею?

Но не знали ни Кемаль, ни Ян, что однажды, в третий день хазирана*, когда его дочка вместе с Халидэ и служанкой выходила из базара, она увидела, как на каменистой площадке, под жгучим, как красный перец, солнцем сражались друг с другом шестеро юношей. Лязгала сталь ятаганов – кривых мечей, далеко разносясь эхом и собирая вокруг зевак. Подошли поближе и девочка с женщинами, но, когда они приблизились, поняли, что бой этот не настоящий — властный седой человек в высокой белой чалме сердито комментировал сражение, и слова его тут же претворялись в действие:

— Поворачивайся живее, увалень! Выше ятаган, руби, не жалея!

— Осторожнее, следи за противником. Не бросайся опрометью вперёд, дурак!

Юноши, краем глаза посматривая на седого человека, то замедляли, то убыстряли свои движения. Собственно, это были ещё подростки, а не молодые люди, но ловкость и смелость, а также умение владеть оружием говорили о том, что в будущем они станут настоящими бойцами.

— Воины ислама! — Янычары! — восхищённо шепнула Халидэ, чуть приоткрывая паранджу, кокетливо косясь на седого командира.

— Воины ислама?

Люгашка уже немного слышала об этих подростках — это были дети побеждённых народов, которых в раннем возрасте забирали в воспитанники дворцовой гвардии, но обучали их так, как   опытные старики учат молодежь, предназначенную исключительно для великих дел. Это давало результат– в янычары рвались многие, но лишь немногие удостаивались ими стать. И теперь она смотрела на них с восхищением: ведь янычары были могущественной силой, которой опасались даже сами султаны — так однажды объяснил ей Кемаль. Правда, здесь учились искусству битвы не сами янычары, а только их ученики, но и сейчас было видно, что подростки эти действительно отличались необыкновенными способностями — они легко прыгали в воздухе, как циркачи, переворачиваясь для неожиданного нападения, руки их были неутомимы и, наверное, беспощадны к врагам..

Но даже среди них особенно выделялся один — высокий, широкоплечий, он внимательно следил за противником и мог бы обезоружить его каждую минуту — так играет с маленькой мышкой опытная, безжалостная кошка. Он выделялся не только силой: гладко побритая, как у всех юношей, голова его была не темной, как у большинства, а серо-светлой, такими же, почти прозрачно – светлыми были и глаза. Люгашка смотрела на него не отрываясь, и, когда он наконец в самом деле выбил у своего противника — худого смуглого мальчика — из рук ятаган, она громко закричала слова одобрения.

— Наверное, этот парень из ваших стран — оценивающе протянула Халидэ. — Он такой же светловолосый и красивый, как и твой отец.

Она бросила мальчику кошелёк, тот, почти не глядя, ловко поймал его. Потом, поклонившись женщине, произнёс слова благодарности. Сквозь светлые волосинки макушки были видны капельки пота, рубаха прилипла к худощавой грудине.

Когда они отходили, Халидэ сказала, поеживаясь:

— Красивый он, но уж очень у него тяжёлый взгляд. Одним словом – будущий янычар…

— Раскажи мне о них побольше! — Люгашка, уходя, не выдержала, оглянулась, но юноши уже забыли о женщинах и о чём-то оживлённо спорили, рассматривая ятаганы.

А день дышал жаром, но от реки Тунджи, пенящейся невдалеке, словно долетали капельки влаги, и это создавало особенную атмосферу легкости для дыхания, позволяющую женщинам свободно гулять под длинными, тяжелыми покрывалами, которые бали на обеих женщинах. Трава у обочины с хрустом ломалась, если паранджа касалась ее – желтую, иссохшую. Ящерицы шмыгали под камни, волоча изумрудные хвосты.

— Не знаю почему, — начала Халидэ, — но мальчики из чужих земель, которых удаётся приручить, какие – то особенные. Они не боятся смерти, рвутся в бой отчаяннее, чем иные воины. Особенно же беспощадны они к врагам из того народа, чья кровь в них течёт…

— К тем, кто оттуда, откуда их привозят? — поразилась девочка.

— Да! — Отрезала Халидэ. — К любым врагам, к своим – особенно.

— Почему же?

— Не знаю, но это так. Может, их так учат? Потому что они так верны султанам, они часто из-за своей храбрости оказываются совсем близко к трону, а иногда…( тут она оглянулась ), иногда даже садятся на него. Так бывало не раз…

— А этот мальчик, которому ты бросала деньги, тоже может стать султаном?

Халидэ почему-то рассердилась, пошла быстрее, почти таща Люгашку за собой:

       Великий султан — да продлит Аллах его годы! — только что закрепился на троне, и он осыпает милостями своё войско. Всем известно, что воины у нас в стране вслед за имамами* самые уважаемые люди, султан не жалеет на них денег, и … — Тут она вздохнула.

— Была бы я моложе, я непременно искала бы себе мужа – военачальника!

— Разве ты можешь сама его выбирать?

— Выбирает отец и братья. Но, если они тебя любят, можно уговорить их не отдавать замуж за того, кто противен.

— Но ведь до свадьбы женщина не видит своего мужа? — продолжала допытываться девочка.

— Не видит, но, если захочет, подошлёт в дом бабку – торговку или сводню, которая всё разузнает о женихе, даже то, что он в детстве долго мочился в постель…

— Вах, ты говоришь о мужчинах так, как будто их ненавидишь!

— Мужчины — это, конечно, враги. Но без них, увы, малышка, мир не интересен! Вот станешь повзрослее, мы поговорим подробнее обо всём, чтобы ты смогла вырвать в этой жизни всё самое лучшее, а не прозябать после короткого счастья!

— А ты всё же была счастлива в гареме?!

— Конечно, была! — Халидэ посмотрела на неё как на сумасшедшую.– Мне завидовали другие, я могла потребовать, чего захочу, и сам главный евнух бежал, чтобы мне угодить. А теперь? Теперь я подбираю крошки у других, которых судьба возвысила, и радуюсь, когда на меня обращают свои взгляды нынешние счастливицы…

— А вот мой отец говорит, что самое главное в жизни — свобода.

— А я тебе скажу, что самое главное — милость владыки.

Она горестно покачала головой, вздохнула. Служанка молча тащила за ней корзину с тёмно-сизым инжиром, фиолетовыми сливами, зелёным виноградом.

— Ты думаешь, свобода – сидеть в чистом поле и свистеть во все стороны?! Я хочу мужа! Властителя! Как говорится, мечеть рухнула — а михраб на месте*.

— А что такое михраб?

–Дурочка, неужели тебя ещё не научили, что это — ниша в мечети, которая показывает направление на Мекку, и мы, молясь, должны обращаться к ней лицом?

Она тяжело вздохнула:

— Как молилась я о сыне! И сейчас мечтаю… О том, как соберу всех своих родичей и подруг на оглан халвасы*! И какую приготовлю халву и шербет! А хочешь, я научу тебя делать пиринч пилавы* и особый творог — кеш? Иначе ты не станешь хорошей хозяйкой! Хозяйка в доме должна уметь всё!

Они шли, и горы вокруг, сомкнувшие город в долине Эдирнэ, словно раздвигались и девочке захотелось петь или играть. Может, это оттого, что светловолосый мальчик, который глядел на неё странно–прозрачными глазами, но не холодно–отстранённо, а тепло — совсем, как отец…

Х Х Х

… Ян не знал о том, что его дочка часто вспоминает тот поход на базар и будущих янычаров, сркди которых лучшим был светловолосый мальчик. Он увлеченно осваивал турецкий ятаган.

Время шло. Дядя Кемаль стал занимался с племянницей изучением Корана.

–Для правоверного мусульманина существует пять “столпов веры”, пять заповедей и обязанностей — говорил он, и усы его становились торчком, как иглы у ежа.

— Слушай девчонка! Это: исповедание веры — признание единобожия Аллаха и пророка Мухаммеда.

–Нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммед — пророк его! — повторяла Люгашка, стараясь подражать интонациям Кемаля.

–Так, молодец! — кричал он в восторге. –А дальше?

–Ежедневная пятикратная молитва -намаз, соблюдение поста во время рама… рамадана…

–Рамазана — месяца поста и молитв, дурочка! Что ещё?

–А ещё — уплата зе…зекята …

–А что такое — зекят?

–Это… это помощь бедным, благотворительность, — Люгашка путалась и мысли её перескакивали на другое.

— А разве мы должны выплачивать сороковую часть всех денег на этот самый зекят? Ведь мы-то живём совсем небогато…

— Всё равно — хоть часть денег мусульманин должен отдавать бедным. Дальше! — дядя не хотел затрагивать эту щекотливую тему. — Какая пятая заповедь?

— Паломничество в Мекку и Медину, по святым местам!

Это Люгашка отвечала без запинки. Чёрный камень Каабы, который висит в воздухе сам собой, не падая и не опираясь ни на что, казался ей прекрасной сказкой, и она часто расспрашивала дядю о нём.

Довольный, он пускался в разглагольствования. Но Люгашка редко слушала его длинные речи. Чаще думала о другом — вспоминала сказки, которые ей рассказывали отец и Халидэ. Кого только там не было! Джинны и дэвы, летающие ковры и чайники, которые, стоило их потереть, могли выполнить любое желание! А ещё –страшный Деджал, у которого бычья голова, свиные глаза, слоновьи уши, оленьи рога и верблюжьи ноги. Он появится на осле перед концом света, и будет царствовать сорок дней, и опустошит всю землю. Халидэ твердит — так предсказывали мусульманские пророки, и так оно и будет. Ох, страшно! Но, может быть, этот конец света ещё далеко, и ей не придётся увидеть Деджала. А если он и явится, она улетит… Только бы найти чудесный ковёр и узнать волшебные слова…

— Неужели ковёр может подняться в небо? — вдруг спрашивала она у Кемаля, который, увлёкшись, говорил о победоносных походах османов и о победах султана.

–Что?! О чём ты думаешь, глупая? Вечно ты говоришь невпопад!

Да, она часто говорила невпопад, и Халидэ дразнила её этим. Дразнила, но всё же заметила своим острым женским глазом, что девочка вдруг стала чувствовать себя хозяйкой в доме, ходит сама на базар за овощами и мясом. В эти походы она брала с собой отца. Кемаль горько жаловался на это — любил он торговаться, прицениваться к товарам, чтобы гибкими виноградными лозами гнулись перед ним торговцы, уговаривали и упрашивали купить их товар. Яна же этот торг тяготил, как и само рабство, и он не однажды спрашивал дочку, зачем ходит на рынок она сама, а не посылает дядю. Люгашка придумывала разные причины. Но сама она знала твёрдо, зачем торопится она по шумной, порой зловонной улице за три квартала на базар, вызывая пренебрежительные усмешки у торгашей (впрочем, через несколько недель все на базаре уже знали, кто она, и низко кланялись при встрече).

Иногда в Эдирне затихал горячий ветер, горы словно ближе прижимали к себе горсть домов, толпящихся вокруг дворца и мечети. В такие ночи все спали на плоских крышах, и, просыпаясь на рассвете, девочка видела узорную шапку мечети Селимье, окруженную иглами–минаретами, словно пронзающими розово–серые облака, и мечтала о времени, когда вырастет. Себя она представляла в красной, узкой, как у Елены, кофточке-лифе с высокими рукавами и золотой полосе парчи на юбке. И тогда… тогда воин–янычар будет следить за ней с тоской. Он умрёт от любви к ней, да!.. Или …нет, пусть живёт. А она проплывёт мимо на носилках, которые будут нести рабы, и даже не взглянет на него!

Но проходила ночь, и дни сворачивались, как свитки пергаментов в руках у проворного библиотекаря. И ночи опрокидывались на город, как тушь из пережжённых абрикосовых косточек, которой писал неопрятный писец у базара…

Прошло три месяца. Юношей, которые, играючи, сражались возле базара, не было видно, хотя Люгашку уже хорошо знали постоянные торговцы.

И только ещё через три недели, в месяце теммуз*, когда на платанах зеленые ветви стали красно — жёлты, а на прилавки легли первые сладкие дыни, увидела Люгашка тот же небольшой отряд юных янычаров. Опять, как бы всерьёз, но на самом деле легко, играючи, небольшими отполированными палками сражались они в кругу восхищённых зрителей.

— Подойдём?– непривычно робко спросила она отца, с которым шла рядом. Тот и сам уже устремился к мальчикам. Звонкий стук дубинок взволновал его, он весь преобразился, распрямился, у него молодо заблестели глаза.

Некоторое время они молча наблюдали за битвой. Седой человек в чалме всё так же пренебрежительно, с бранными поговорками, комментировал то, что делали юноши. Ян, забыв обо всём, словно танцевал на месте.

— Ага, вот тут палку не остановишь, значит, она должна упасть… Не падает, потому что не изо всей силы… — бормотал он увлеченно. Когда же, не выдержав, он даже прикрикнул и, присев, с досадой ударил себя по ляжкам, седой человек, обучавший мальчишек, обратил на него внимание:

— Кто ты такой, чтобы учить? –пренебрежительно процедил он.– Отойди, а то голова твоя украсит наши ворота.

Ян дернулся, но смолчал, повернулся, чтобы идти. И всё же не выдержал — рукой «нарисовал» в воздухе виртуозный жест, как бы отбиваясь от дубинки, в то время как юноша, принимавший удар, сплоховал и, оглушённый, упал и покатился по земле. Тогда седой наставник будущих янычаров, сердито крикнул вслед уходящему:

— Эй ты! Ты, иди сюда!

Ян, оставив дочку, подошёл к нему. Тот внимательно осмотрел неожиданного советчика. Хлопковая рубаха – гёмлек – чисто вымыта, кушак, опоясывающий талию, недорогой, но новый, и широкие турецкие шаровары не из домотканого холста, а куплены. И всё же это, вероятно, не свободный человек — широкие плечи привычно ссутулены, а светлые глаза смотрят устало и настороженно. Но девочка, что шла рядом с ним одета богато : в шелковые шаровары и вышитый серебряными нитками распашной жилетик -йелек… Почему же она не держится сзади, а заступает вперёд, словно воробей, готовый отчаянно прыгать впереди огромного пса, защищая его? Ему захотелось узнать, что это за люди.

— Возьми и попробуй устоять, — показал он на меч, что валялся на сухой, жёсткой траве, и на юношу, который победил. — Если только ты умеешь сражаться мечом.

Ян усмехнулся, пальцы его жадно схватили зазубренный дешёвый меч.

Он защищался всего несколько мгновений, и бывший победитель   оказался без оружия, выбитого крепкой, уверенной рукой. Так же легко, словно играя, Ян обезоружил всех, одного за одним вступающих с ним в бой. Только последний сопротивлялся ему дольше, чем другие.

— Хорошо, ты меня удивил — скрипучим голосом похвалил его наставник будущих янычаров.

— Ведь это дети, — развёл Ян руками…

— Ты чувствуешь оружие, — заметил наставник. — Это редкий дар.

–Я воин.

Ян широко улыбался, счастливый тем, что держал в руке меч, пусть даже и не тот –настоящий, что знает кровь и смерть, и последний храп, с которым падают в кровавое месиво враги.

–Ты гяур?*

–Да, я христианин, — ответил Ян.

–Жаль. Ты прирождённый воин. Но как ты оказался здесь?

— Меня взяли в плен под Варной, когда я лежал без памяти.

–Под Варной? — воскликнул поражённый турок.–Я сражался там и видел, на что способны христианские рыцари. Но ведь там почти никого не брали в плен!

–Господь спас меня, — Ян дёрнулся, чтобы перекреститься, но сдержался. Седой сплюнул.

–Скорее, Аллах оставил тебя на земле, возможно, для того, чтобы ты воспринял его истинное учение… Вижу, что пока ты ещё не чувствуешь себя настоящим мусульманином. Но у тебя удар меча – совсем новый для меня, а я в этом деле понимаю побольше, чем другие.

Помолчав, он неожиданно ткнул своего собеседника острым пальцем в плечо:

— Моих учеников, хотя они и подростки, победить совсем нелегко. Пойдёшь ко мне в школу, чтобы научить их своей технике? Тебе у нас будет хорошо.

Люгашка подпрыгнула, закричала:

— Он мой, он мой служитель! А я… Я музыкантша при дворе его милости султана!

— Помолчи! — оборвал её отец, и она сразу же умолкла. Никогда Ян так не говорил с дочерью. На лице его крупными каплями выступил пот, рубаха подмышками взмокла.

— Ты и в самом деле возьмёшь меня?

Звякнул меч– это один из учеников от изумления упустил его на каменистую дорожку. Наставник мальчишек усмехнулся:

— Вижу, тебе надоело носить корзину и звякать ибриком*.

— Нет!– взвизгнула Люгашка.

— Да, оборвал её отец.

— Но у нас суровые порядки… Как твоё мусульманское имя? Тебя ведь назвали как-то здесь, в Эдирне?

— Юсуф.

–Что ж, вполне по тебе. Но гурии, соблазнительницы, возможны у нас только раз в неделю*. В остальные дни — от восхода до самой ночи — работа.

— Я и так раб. Я привык к работе. Но скажи: возможно ли у вас получить свободу от рабства?

— Захватим римского кесаря — получишь освобождение.

— Он и так его получит! Я выкуплю его! — Люгашка обхватила отца, прижалась к нему.– Если ты уйдёшь к ним, я останусь с Кемалем! Пожалей меня, ата*!

Ян погладил её по голове шершавой, с ещё не зажившим рубцом ладонью:

— Я сам должен себя выкупить, дочка. И тебя тоже.

— Тебя убьют на войне!

— Я рыцарь и призван оплачивать всё, что имею собственной кровью.

— Отойди от него! — рапорядился наставник.– Нам пора.

— Я не отдам его! Я… я… пожалуюсь самому султану! Ну, не ему, так баш-кадын…

— Как раз по распоряжению султана — да хранит его аллах!– я могу брать любого раба, который имеет воинские навыки и может пригодиться в будущей войне. Даже у тебя, маленькая Зухра.

Он всё же поклонился Люгашке — успел спросить про неё у Халидэ. Умные, насмешливо – жестокие глаза его словно пронзили девочку.

Ян поднял её, поцеловал прямо в мокрый, хлюпающий нос:

–Ты и с Кемалем справишься. Ведь ты вся в меня.

Он сказал это по-белорусски, и, видя, как радостью вспыхнуло лицо дочки, добавил: — Когда война закончится, мы поедем с тобой домой в Новгородчину.

Что-то словно дёрнулось на бесстрастном лице белокурого подростка-янычара, стоявшего неподалеку и ещё тяжело дышавшего после боя. Именно того, на кого чаще всего и смотрела Люгашка. И она спросила быстро:

— Ты нас понимаешь?

Но он лишь презрительно отвернулся, дернул плечом и пружинисто пошёл к своему отряду. Становясь в строй, обвёл глазами синевато-белые абрисы гор, глубоко вздохнул.

Седой командир, опёршись могучей спиной о молодой платан, зорко следил за всеми. Знаком показал Яну его место впереди колонны.

–Ну-ка, скажи: если сейчас перед тобой появился бы Хызыр Алейхисселям* и спросил, чего ты хочешь? Что бы ты ответил? Что твоё желание – снова стать воином – исполнилось?

–Я ещё толком не знаю ваших святых, — угрюмо зыркнул на него Ян.– А у нашей святой Богородицы попросил бы одного –свободы.

–Вот и завоюй её! А чтобы ты знал, кто такой пророк Ильяс, я приставлю к тебе хорошего проповедника ислама. Ты станешь, хочешь или не хочешь, настоящим мусульманином!

И он, почесавшись спиной о дерево так, что тонкие ветки затряслись,хлопнув себя по ляжкам, рявкнул на мальчишек:

–Завяжите шнурки на штанах, а то кое-что потеряете! И — вперёд!

Уходя, Ян оглянулся.

Уцепившись за полу красного платья Халидэ и не отрывая от него взгляда, полуоткрыв рот, дочка смотрела на него с таким испугом и тоской, словно он уходил на тот свет. Жёлтые шаровары, алая повязка на голове и зелёная безрукавка делали её похожей на воробья, обрядившегося в перья попугая. С кем она остаётся? И он крикнул женщине, которая единственная здесь была добра к его девочке:

–Халидэ-ханум, пусть жизнь моя будет за неё залогом!

–Не беспокойтесь, Юсуф-бей!—стрельнув в него посурьмяными глазами, отозвалась та. — Я позабочусь о Гульноре!

И две женщины с девочкой долго стояли, глядя вслед отряду, пока облако пыли и густые чинары не скрыли его.

–Не плачь, ведь они тоже живут недалеко от дворца! — утешила плачущую Люгашку её покровительница.– Отец будет часто приходить к тебе. Пока… пока они не пойдут на Константинополь.

— А можно, я ещё попрошу тебя! – стесняясь. Та прижалась к женщине.

— Просии, всё, что могу, я сделаю!

И Халидэ, от которой не укрылся интерес девочки к юному белокурому янычару, разузнала все возможное о нем.

Семилетним ребёнком его купили на невольничьем базаре и, разлучив с матерью, отправили в школу янычар. Привезли же его из какой-то северной страны — рабы оттуда отличаются смелостью и одновременно упрямством. Если их удаётся приручить, как диких волков, они становятся отличными воинами. Звали мальчика Чаканом, но настоящее имя его, конечно, неизвестно. Сам же он никогда и ни с кем из своих товарищей не говорит ни о своей родине, ни о прошлой жизни.

— В девять лет он пробовал бежать, — щебетала Халидэ, когда они спустя два месяца сидели у неё в комнате за шербетом. Чашки из белой глины были полупрозрачны, и солнце, заглядывая сквозь густую виноградную листву, янтарно светилось на их стенках, дрожало на инкрустациях столика.

— Когда его поймали, избили и бросили умирать, он, на удивление всем, ожил. А потом стал лучшим изо всех, которые когда – нибудь учились в школе. Потому я бы дала ему иное имя — например, Зу-л-факар . Это ведь название магического, непобедимого меча пророка Мухаммада.

–Меч!? Ну уж нет!– возмутилась Люгашка, отставив чашку.

–И то правда — кто же назовёт таким именем обыкновенного мальчишку – янычара?– согласилась Халидэ.– Вот его командиру, Хамиду Карасманоглу, подошло бы.

— Отец говорит, что этот Хамид недоволен. Получается, совсем плохо учил он своих воспитанников, если чуть не первый случайный прохожий смог их всех победить.

— А я слышала, что этот командир воинов очень коварен. Он смог бы из зависти убить даже твоего отца – вкрадчиво протянула Халидэ.

— Убить, хотя он же его и пригласил?! И даже пообещал платить деньги, чтобы отец смог себя сам выкупить?!

— Не жди от Карасманоглу выполнения всех обещаний. В жизни надо уметь себя вести. Хитри — и ты добьёшься своего.

— А чего же хочет добиться он и чем ему помешает мой отец?

— Да хотя бы тем, что он такой умелый воин. Шепни отцу, чтобы, если он станет сражаться с Хамидом, уступил ему, позволил себя победить.

— Ну нет! Отец   нарочно уступит?!

— И было бы очень умно. Но он ведь не захочет. Жаль, что он такой… как плоская сабля. Не сгибается, когда нужно…

Люгашка оттолкнула столик, вскочила, топнула тонкой, как у кузнечика, ногой:

— Не смей так говорить о моём отце!

Халидэ, смеясь, успокаивала свою юную гостью:

— Да ты и сама как верблюжья колючка! Успокойся! Я хотела сказать, что твой отец, хотя он ещё не совсем мусульманин, храбрец. Известно ведь — не многих оставили в живых после Варны. Только лучших. Ну и что, если сегодня он раб, а завтра… завтра может стать начальником дворцовой стражи, или приближённым султана, или самим султаном, как некоторые янычары! Она закрыла рот рукой, глаза её испуганно расширились:

— Мой язык… Боюсь, когда-нибудь мне придётся отвечать за него, будь он проклят!

Она заискивающе улыбнулась девочке

— Ты ведь не скажешь никому о наших разговорах?

И, когда Люгашка успокоила её, она рассмеялась как ни в чём не бывало и задорно сказала:

— А всё же язык … доставляет и радость. Не имей женщина возможности посудачить, посплетничать… удовольствия на свете было бы гораздо меньше!

И она пустилась в бесконечные разговоры о дворе султана, его жёнах и привычках каждой из них. Но Люгашка слушала её рассеянно: мысли её блуждали вокруг нового назначения отца. Теперь она будет видеть его совсем редко. Ах, скорее бы захватили этот Константинополь!

…Муравей полз по лепёшке и, застряв в капельке мёда, судорожно шевелил лапками, всё более тяжелея. Халидэ потянулась к нему узкими длинными пальцами, чтобы раздавить и выбросить, но девочка остановила её. Она принесла воды и, обмыв насекомое, пустила его на стол. Но муравей лежал неподвижно.

— А может, флейта ему поможет? Слышат ли муравьи музыку?

— Попробуй!– рассмеялась женщина.

Девочка бережно взяла в руки старый, тяжёлый инструмент Халидэ. Серебряные насечки на флейте слабо сверкнули. Она играла, чувствуя, как пальцы её наполнила лёгкая, озорная сила, и они словно бы сами собой порхают по дереву.

Муравей обсох и, вскочив, деловито потрусил вниз, по желтевшей костяной завитушке стола вниз.

Халидэ засмеялась, нежно и ласково. В озорных её глазах, густо накрашенных, засияло новое для неё, ещё не знакомое чувство, и она, крепко обняв, стала целовать жёсткие тёмные кудряшки над большим лбом малышки. Люгашка, сначала в шутку отбиваясь, вдруг тоже неожиданно для себя, прижалась к женщине, как котёнок к большой, уютно–тёплой кошке…

— Ах, мне бы такую дочку, как ты! – страстно выдохнула женщина, и они оье вдруг неожиданно заплакали.

Новая жизнь, которая началась у Яна после того, как он перешёл в школу при дворцовой страже, подняла его дух, несмотря на то, что там смотрели на него недружелюбно или откровенно враждебно. Дочери он говорил о Карасманоглу только доброе, восхищаясь тем, сколько всего умеет нужного для кочевой, тяжелой жизни воина этот седой человек.

— Он в одно мгновение зажжёт костёр от куска кремня, сделает меч таким острым, чтобы тот перерезал волосок на бороде. От него я узнал, что от змей в походе надо предохраняться верёвкой, сплетённой из конского волоса, а от ран помогает чёрная смола, которую источают камни — рассказывал он .

У Яна горели глаза, когда он говорил о походах, о пути воина через горы и пустыни. Однажды Люгашка спросила напрямик :

— Ведь это ты собираешься сбежать отсюда, если не удастся выкуп?

Он словно споткнулся, затряс её за плечи, возбуждённо зашептал на родном языке, не глядя на Кемаля, но глазами показывая на него:

— Если об этом кто-то узнает, мне снесут голову. Понимаешь, дочка? Ты это понимаешь? Потому прошу тебя — молчи, молчи! Как рыба, которая, если ей неможется, только открывает рот. Ты же не хочешь, чтоб моя голова украшала одну из башен этого проклятого дворца?!

—   Нет! — испуганно прошептала девочка. Она смотрела на крепкую, загорелую шею отца, на его светлые глаза, сейчас словно от боли, расширенные и глядящие словно сквозь неё. Внезапно она обняла его и прижалась так крепко, словно хотела заслонить его от всего, что угнетало его здесь, мучило и гнало назад, на родину.

— Как я могу этого хотеть ? Я же твоя дочка.

— Да, единственная моя кровинка. А кроме этого, ты шляхтянка. Ты панна Великого княжества Литовского, Русского и Жемойтского!

— Панна… Я не понимаю, что это значит. Расскажи, что эта за страна, где ты родился ?

И он говорил. О великой, могучей державе, где города имеют своё, особенное право — магдебургское, названное так по немецкому городу Магдебургу, где оно было впервые принято. Там горожане имеют право выбирать человека, который будет управлять городом, и спрашивать с него, если он переступит законы. Выбирают они и совет — раду; от этого слова – «радить», «радиться», что значит советоваться, и происходит название дома, где обычно собирается совет — его зовут ратуша, он выглядит как высокая башня, над которой развевается хоругва* с гербом города, и где висят огромные часы, что показывают время.

— Не солнечные, как здесь?

— Там осенью и весной идут дожди, и солнца почти не видно.

Девочка жадно слушала рассказы отца, словно он показывал ей таинственный город Ирам, который, говорят, был уничтожен Аллахом, но иногда чудесным образом является людям в пустыне.

— А у нас время объявляют с минарета муэдзины*. А у вас не поют молитвы на башне?

Она сразу же поправлялась — ” у нас”, потому что каждый раз, когда она невзначай проговаривалась, болезненная гримаса проходила по его лицу, как тень. Но он продолжал рассказывать:

— Шляхта — это не просто знатные люди, которые окружают властителя и согласно кивают головами, что бы он ни говорил. Это люди, которые должны в тот же час, когда стране грозит опасность, бросать всё — и собираться в бой, на её защиту. И даже если они не придут с боя, их дети должны нести эту святую обязанность и право — защищать свою родину.

— А кто угрожает Великому княжеству? — спрашивала Люгашка.

— Вначале, столетие назад, нас едва не уничтожили немцы. При великом князе Витовте и его брате, короле Ягайле, сорок лет назад на Зелёном Поле, именуемом Грюнвальдом, встретились два войска. Мы, литвины*, занимали в этом войске почти половину. Потом, по численности, шли поляки, потом литовцы. Все вместе мы переломили Ордену крестоносцев его хребет. Сейчас Орден потерял былую славу и силу. Но другая опасность идёт на наши земли — с Востока.

— А наши … твои и мои предки… они были на том Зелёном Поле? — жадно спрашивала девочка.

— А мы не могли бы называться шляхтой, если бы наши предки в тот час струсили, отсиделись где-то в своих поместьях. Нет, твой дед был там одним из первых, он получил страшные раны и скончался, когда я был ещё совсем подростком. Ты приедешь и увидишь его портрет…

— А моя бабка — она, наверное, была красавицей, ведь ты говоришь, там все женщины красивы, красивее, чем даже жены и наложницы великого султана? — у Люгашки, как и у отца, когда он вспоминал о родине, разгорались глаза. Она готова была расспрашивать часами.

— Не все. Есть такие, с которыми крещёному человеку лучше никогда в жизни не встречаться.

–Кто же это?

–Мара, например — она приносит смерть, а выглядит иногда красавицей, так что и не разберёшь, кто к тебе ластится. А ещё — Лихо. Ну, эту сразу можно узнать — кривая на один глаз, высокая и худущая. А ещё есть навки, или русалки. У тех лицо и тело спереди — как у девиц, но сзади они прозрачные, так что можно видеть, что там у них внутри. Даже навью косточку*.

— А что это такое?

— У каждого есть навья косточка, она-то и вымеряет, сколько человеку жить, а когда умереть. Иногда умные люди её сразу видят в скелете воина, когда, к примеру, лежит он в степи. Если же нет её в теле — то это не живой человек, а нежить*.

— А ещё?

— А ещё в лесу есть страшные бабы — лисунки или лешачихи. У них длинные груди, так что они их иногда за спину закидывают, чтоб не мешали.

— Про этих я знаю, их дэвами у нас зовут, — живо откликалась Люгашка.– А ещё, тата, какие чудеса есть в Кривии?*

— Много, доченька. Есть у нас огромные курганы, их называют волотовками, потому что там похоронены богатыри — волоты. И спят там вечным сном не только богатыри. В одном из курганов под головой богатыря Радима лежит меч – кладенец, или,как говорят, самосек. Он сам с твоими врагами расправится, стоит только это приказать. Ты будешь спать, а меч-кладенец тебя охраняет, и никакой пёс турецкий к тебе не подберётся…

Отец спохватывался, когда с губ его вырывались такие слова — не обидится ли дочка? Но она вся была там — в не виданных никогда, полных тайн и чудес лесах, в синей дымке курганов, и потому он успокаивался и давал себе слово быть осторожнее. А девочка брала его ятаган — кривая эта, турецкая сабля была из зазубренной стали, старая , но остро отточенная, и начинала размахивать ею в воздухе.

Тени под глазами Яна оживали, пульсировали.

— Хотя это не девичье дело, я научу тебя чувствовать язык сабли и меча. В далёкой дороге и щепка может спасти.А вот сможешь ли ты усвоить язык молчания?

— Разве молчание говорит?

–Каждая вещь в мире может что-то сказать: камень и дорога, ручей и ожидание. Надо только уметь слышать.

Так, то взлетая над бытом, то падая в тёплую, бездумную отягощённость им, росла Люгашка. Она становилась молчаливой, и прежде чем что-то выпалить, часто останавливалась, прикусывая язык: а что, если это навредит отцу? И женщины в гареме удивлялись тому, как быстро взрослеет эта девочка – совсем не по годам.

Х Х Х

Между тем султан Фатех Мехмед приходил в гарем всё реже и реже. Он чувствовал себя то каплей, непрерывно падающей на гигант-валун, то огнём, готовым жадно впиться в каждую трещинку, не видимую глазу.   Среди ночи он мог вскочить и, не щадя коней, бешено скакать за много верст к Босфору, чтобы там, нахохлившись на одинокой башне, хищным беркутом вглядываться сквозь проступающий рассвет в неприступно-надменную стену, опоясывающую Константинополь. Часами оставался он у восточной сторожевой бойницы наедине с желтоватым прямоугольником карты, и молодое, длинноносое лицо его с небольшими тёмными глазами прорезали морщины раздумья.

Почти правильный треугольник суши, врезавшийся в перламутрово-синюю атласную спину Океана, который был выбран когда-то Константином Великим для своей столицы, был и впрямь почти недостижим для нападающих. Чтобы заставить дрогнуть эти берега и проломить стены, нужно было много кораблей и ещё больше пушек.

А ещё был нужен боевой опыт.

Да, его войско, о котором мог только мечтать отец, должно было попробовать на вкус мясо завоеваний — это мясо жарят в котле войны, поливая кровью и посыпая порохом, от него вздрагивают робкие и наливаются силой ненависти крепкие. На ошмётки его, выплюнутые в пароксизме наслаждения, жадно слетается вороньё.

О, он, Фатех Мехмед, накормит своих воинов победами и разгулом, когда всё, что есть в человеке тёмного, бешеного, выплёскивается чёрной желчью и уходит в пожарах и крови! Он восславит страну, которой Аллах уготовил величие и власть!

Тело Турции, подобно осьминогу обволакивающее противника, представало перед ним на морщинистом пергаменте карты, словно очерченное каламом* судьбы, окружённое врагами, которых нужно было обезвредить прежде, чем нападать на Византию. Одному из этих врагов, неспокойной докучливой соседке – эмирату Караману* следовало преподать хороший урок.

В конце зимы, когда смертоносная жара не изнуряет войско и безопасны водоёмы, султан внезапно напал на Караман. За четыре месяца он сумел занять половину страны и принудить эмира Карамана к миру, выгодному Турции. Сокровища из эмирской казны быстро перевезли в столицу на волах, едва тянувших тяжёлые повозки по влажным, раскисшим от дождей дорогам.

Спустившись в подземную сокровищницу, султан ходил от одного огромного сундука к другому, пальцы его трепетно гладили желто мерцающие чаши и подсвечники, перебирали жемчуга, тёрли сапфиры и огромные индийские гранаты на браслетах и поясах. Каждая вещь — это воины, оружие, а всё вместе — неудержимая лавина, накрывающая ненавистную Византию…

Впрочем, она и так слаба. После блистательной победы турок на Косовом поле в октябре 1448 года, когда даже неугомонный венгр Янош Хуньяди был поставлен на колени, осталось только двое достойных соперников — вождь албанцев Сканденберг и константинопольский василевс* Константин Драгаш. Но первый сидит, подобно орлу, в своих горах, и крылья у него подрезаны. Второй же, как цепи, тащит на себе братьев, Дмитрия и Фому, которым отдал Морею и всё же не может помирить этих отощавших и злобных львят. Они жадно глядят во все стороны, где бы поживиться.

Но Палеолог всё же опасен. И потому нужно протянуть время и показать своё дружелюбие. Пока… На те два–три года, которые подготовят победу.

Вскоре после заключения мирного договора с Караманом в столицу Фатиха Мехмеда должны были прибыть послы от Константина ХI– подписывать договор о взаимной торговле.

Во дворце готовились к приёму.

Стояла ранняя весна, когда первые утренние лучи солнца ласковы и резвятся по зеленеющей траве, как юркие золотистые зверьки; над дорожками , посыпанными крупным морским песком, поднимается пар, а садовники острыми узкими ножами вырезают прошлогодние корявые ветки, стараясь, чтобы сад радовал султана. Розовой дымкой подёрнулись персиковые и вишнёвые деревца, и всё живое жадно, набираясь влаги и тепла, тянулось вверх.

На минарете, которым гордились, ибо он был выше, чем купола царьградской Софии*, протяжно кричал молитву муэдзин; горы, замкнувшие Эдирне, словно посветлели и расступились. На мраморной статуе Аполлона, забыто лежащей в дальнем углу сада, сидели, чирикая и прихорашиваясь, серебристо-серые горлинки.

Первые в этот ранний час, гуляли по саду Халидэ и Люгашка, ожидая, пока проснётся гарем. Сквозь приоткрытые ворота они видели, как на мужской половине сада медленно бродит, что-то чертя на песке, придворный поэт Пётр Петралиф. В длинной белой хламиде, перекинутой через плечо, в мусульманском тюрбане с драгоценным коричневато-красным агатом, он был бы похож на привидение, если бы не яркий свет, заливающий дворец и ограду.

— Приезжие греки, конечно, будут смотреть на нашего солнцеликого султана как на страшного Исрафила. Он и правда страшен, когда в гневе. Но терпит же он этого… этого поэта! — показывая на Петралифа, тихонько шептала Халидэ.

— А что такое поэт?

–Поэт — это тот, кто , ничего не делая, хорошо устраивается в этой жизни.

–Как — ничего?

–Но разве это работа — соединить вместе две-три строфы в честь владыки? Это ведь не танцевать перед султаном, когда он, задумавшись, забывает всё вокруг. Танец тогда кажется бесконечным, ноги и руки становятся каменными, а музыка — петлёй, которая душит. А ещё – не натирать старые, сухие ноги благовониями, которые забивают твою глотку ужасом, потому что к ним примешивается запах смерти.

–Это ты о старом султане?

–Нет!

–Тогда о ком же?

–Это я не о себе… Нет, нет, не о себе! Я была счастлива. Да, счастлива! И того же желала бы тебе. Но… у тебя другая звезда. И ты можешь понравиться гостям, которые приезжают. Они наградят тебя — смотри не зевай. Наши музыканты и танцоры расхватают твоё так, что и не опомнишься. Каждому хочется сад с ручьём у дома, и павлинов по дорожкам, и вкусного плова, и парчовый халат…

–Я ничего не знаю. Я впервые буду выступать перед   иностранными гостями.

–Иностранные! Султан захватил уже почти всю Византию, оставил ей только Константинополь. А его дед, Мехмед, наоборот — вместе с Византией и Сербией разгромил своего брата Мусу, который стоял под столицей ромеев. Греки прозвали его Челеби, что значит “Благородный”. Так что Византия для Турции — как богатая свояченица, с которой то ссорятся, то мирятся, но всегда хотят прихватить её денежки.

— Это нехорошо. Мне жаль греков. Я ведь буду петь для них, знаешь?

— Только не уподобляйся святому Хорхуту*, который играл, даже сидя на коврике посреди реки, и из-за этого не увидел происков врагов. Смотри в оба, чтобы султан не увидел в тебе жалости и почтения к гяурам – неверным.

–Постараюсь.

–А что ты исполняешь?

— Гимн Нази…назин…Нет, никак не выговорю. Но ты послушай! Я выучила это по гречески.

И она стала напевать тоненьким голоском:

Ей, царю, царю нетленный,

Чрез тебя напевы наши,

Чрез тебя небесных хоры,

Чрез тебя времён теченье,

Чрез тебя сиянье солнца,

Чрез тебя краса созвездий…*

— Ты что-нибудь понимаешь в греческом, Гульнора?

–Немного. Елена учит меня, и я знаю, что это гимн пророку Исе.

И она рассказала, что главный музыкант дворца Кизляр-ага долго подбирал мелодии гимнов для торжественного приветствия послам. Одна из пленных гречанок хорошо знала песни и торжественные церковные гимны своей родины. Из них были выбраны три, наиболее сложные.

Девочка, виртуозно исполняющая на флейте мелодии греков, должна была стать одним из многочисленных чудес, которыми султан хотел удивить соседей-христиан. Зрелища включали также и бои между пленниками, схватки турецких богатырей со львами и пантерами, скачки, во время которых рассекают с одного удара покорно стоящего на коленях раба, и многое другое, что ещё и ещё доказывало бы силу и богатство Мехмеда II. Однако со времён его деда османы стремились удивлять не только воинской отвагой, но и талантливыми людьми, которых султан приглашал к себе, стремясь сделать свой двор пышнее, чем византийский, и тем унизить соперников. Правда, уже его прадеду Баязиду І довелось вволю потешить свою гордыню, когда император Мануил ІІ искал от него помощи не только в Милане и Флоренции, но и во Франции и Лондоне, а его регент Иоанн VII год от года всё более гнулся перед турками. Ведь, несмотря на все обещания Карла VI и даже на многолетнее проживание в Лувре, Константинополь спас только разгром Баязида “железным хромцом” Тимуром при Анкаре 28 июля 1402 года. Потому, зная о любви греков к искусству и об их нынешней военной слабости, к показу готовили певцов и музыкантов. И всё же, по древней традиции османов, ни один пир в честь иностранцев не обходился без воинских представлений.

Ян должен был вместе с группой юных воинов показывать сцену сражения с караманами, потому и он пропадал целыми днями в школе янычар. Однако время от времени он приходил в маленький домик на окраине бывшего Адрианполя, где жили его свояк и дочь, которая теперь даже во сне бормотала свои гимны. И когда он услышал однажды вечером один из них, то, несмотря на усталость, поднялся с потрёпанной циновки – хасыра, на которую упал было после утомительного дня, и попросил её раз, а затем второй сыграть песнопение.

— У нас в церкви этот псалом я услышал ещё ребёнком, — его глаза затуманились, и в них появилась тяжёлая, почти безнадежная тоска. — Мы приходили с матерью и со слугами, становились на свои места, и священник Иоанн начинал службу. У него был густой голос, он гудел, поднимался к куполу, а оттуда лился свет и смотрел на нас нарисованный Христос. Мать шёпотом ругала меня и заставляла опускать голову, но я спустя какое-то время снова поднимал её и словно ждал, что Христос оживёт и спустится ко мне. А потом мы шли домой, и трава вдоль дороги была выше моей головы, если это было перед Троицей. А здесь, в этой проклятой стране, она высыхает, не успев подняться, и солнце смалит без пощады. И даже спят здесь не на лавках, а на полу, и едят тоже, как собаки…

Он выдернул из стенной ниши — ниш долабы — ещё одно одеяло и пошёл спать, а девочка долго не могла уснуть. Оказывается, эта музыка, которую напела ей пленная гречанка, звучала на родине отца, где-то чуть ли не на краю мира, много лет назад. Там нет султана, о нём там даже и не слышали, как утверждает отец. Султан, выходит, не может завоевать все страны. А вот музыка — может, и для этого ей не нужно никаких мечей и воинов. И, наверное, не такой уж плохой народ эти греки, если их мелодии поют во всём мире!

На придворном пиру она впервые увидела византийских послов.

Они были совсем иные, чем люди здесь, в Турции. На непокрытых головах нет белых пышных тюрбанов, зато на разноцветных шёлковых кафтанах вытканы золотые диковинные звери и птицы, а сапоги из такой мягкой кожи, что она тоже кажется шёлком. И у каждого на груди — большой крест. У некоторых на поперечной перекладине, внизу, тоже полумесяц, похожий на тот, который красуется на всех хоругвах султана. Но почему этот полумесяц и у христиан, спросить Люгашке было не у кого, да и некогда: словно нанизанная на гибкую, горячую струну, она ожидала знака, по которому должна была выбраться на середину огромного шумного, возбуждённого зала и брызнуть в него то величественным, то пьянящим напитком музыки.. Но, несмотря на страх и напряжение, девочка успела заметить, что византийским послам наливают в чаши густое пахучее вино, а султану и его приближённым — только пальмовое. И что гости едва скрывают отвращение, когда видят почти обнажённых танцовщиц, которые танцуют изгибаясь и тряся бёдрами (некоторые из христиан, особенно немолодые, крестятся), а вот хозяева горячат девушек громкими криками и топают в ритм с музыкой.

Когда же она, низко поклонившись на все стороны, начала играть мелодии христиан, то заметила, что глаза их увлажнились, а один, седой, в пурпуровом кафтане и блестящей рубахе, бросил ей золотую монету, которая, запрыгав по ковру, чуть не укатилась под низкий диванчик, на котором развалился военачальник Ахмед-оглы.

В соседнем зале, где ожидали своей очереди танцовщики и фокусники, девочку обступили, монету с завистью проверили на зуб и признали настоящей. Это была большая золотая номисма с портретом византийского императора.

— Ничего, скоро этот Константин будет ползать в ногах у нашего повелителя, — раздосадованный тем, что сам не получил даже одобрительного кивка главного музыканта, сказал певец Санджи. Его горячо поддержали:

— Вот закончат Румели-Хиссар, тогда вместе с Анатоли-Хиссар* мы возьмём этих византийцев в клещи,– заявил Абу-Кариб, играющий на тамбурине. — Нам тоже достанется от сокровищ этих собак-христиан. Константинополь — богатейший город на всём Востоке.

И мужчины начали горячо обсуждать шансы на победу. Говорили они о том, что, хотя Константин ХІ ведёт отчаянные переговоры с папским престолом о помощи Византии, православная партия столицы во главе с монахом Геннадием выступает против унии — союза с латинянами. В Константинополь приглашён легат папы кардинал Исидор, чтобы ускорить выполнение условий унии. Но вряд ли две столицы христианства договорятся между собой — слишком велика ненависть, слишком помнят в Византии о вероломстве крестоносцев, которые два столетия назад захватили своих бывших союзников врасплох. Ведь недаром командующий византийским флотом мегадука* Лука Нотара бросил фразу, которая стала популярной среди византийцев и которую с восторгом приняли в Турции: “Лучше увидеть в городе царствующей турецкую чалму, чем латинскую тиару”. Артисты султанского дворца, ожидая окончания пира и платы, оживлённо спорили о том, подкуплен ли мегадука или по своей воле отдаёт предпочтение султану, как более могущественному из двух владык — константинопольского и турецкого.

— Но Генуя и Венеция и без папы станут помогать Византии — ведь они ведут с ней торговлю, и без этой торговли им не видать больших денег! — чутко прислушиваясь к голосам из пиршественной залы, обсуждали дворцовые стратеги политические взаимоотношения двух стран.

–Зато король Арагона и Неаполя Альфонс У мечтает восстановить Латинскую империю и смотрит на Византию с вожделением! — доказывал фокусник Хакимди.

— Как и мы с тобой! — перебил его барабанщик, и все засмеялись, после чего все они с прежним жаром стали обсуждать, кто из гостей – византийцев напьётся первым.

Но Люгашка их не слушала — свернувшись калачиком на одном из ковров, она крепко спала, пока не разбудила её танцовщица Пасифила и не передала разрешение главного стольника уходить из дворца.

Отец ожидал её у бокового входа, он был возбуждён, изрядно потрёпанная чалма съехала на ухо. ( Надо написать его портрет в турецком уборе!)

–Твой дядя умирает.

–Что с ним?

–Что? Объелся мясом. Я взял его с собой, ведь для нас после представления зарезали двух баранов. Хотел сделать добро, а он дорвался, — рассказывал Ян, пока они торопливо шли, почти бежали по темным улицам города, натыкаясь на деревья. Молодой месяц прятался за тучи, прихотливые тени дрожали на плоских крышах домов, на полуразрушенных беломраморных колоннах, что стояли на перекрёстках улиц, среди зарослей лавра и магнолии.

— Хоть и поганый он, но жалко– человек же. Да и держит нам здесь какой-то угол, где хоть спрятаться можно от этих…

Он опять осёкся

–И ты же у меня… из них. Эх, горькая ты моя кровинка!

Схватив девочку, он посадил её на плечи, пошёл чуть осторожнее, но уверенно.

–Ты уже снова сильный, да?

— Меня же хорошо кормят — как свинью на убой.

–А что такое — свинья?

–Например, твой дя…– Ян снова оборвал фразу. Встряхнул дочку так, что она радостно завизжала.

–Да, тебе много чего придётся увидеть нового.– Ян засмеялся каким-то своим мыслям

–А я получила золотую монету!– похвасталась она сверху.

–Да?!

Он ссадил её, наощупь схватил протянутую монету, стараясь её рассмотреть в слабом свете молодого месяца.

–И за эту дрянь, если ещё добавить можно купить самое дорогое — свободу! И здоровье — по крайней мере, нам всё равно придётся платить лекарю и за этого… Не дадим же мы помереть твоему родичу…

Когда они вошли в дом, увидели, что в углу на лавке съежился и непрерывно стонал Кемаль. Возле него стоял лекарь-табиб. Он хладнокровно наблюдал за судорогами и, спокойно держа руку больного, шевелил губами –наверное, считал пульс.

— Неужели он в самом деле умрёт? — спросил Ян.

— Как это — умрёт? — не понимала Люгашка.

— Умрёт — это значит, Аллах заберёт его с собой на небо, — продолжая держать тощую, жёлтую руку Кемаля, усмехнулся табиб.– Но если здесь мне доплатят еще пару монет, я постараюсь, чтобы это путешествие состоялось чуть позднее.

— Дайте, дайте ему денег! — завопил, извиваясь всем телом, больной, — госпожа моя племянница, пощади и пожалей меня, беспутного! Слаб человек, и я, приглашённый к пиру, да где — во дворце, никак не мог остановиться!

— Я влил в его желудок воду через стебель тыквы, — говорил лекарь.– Но полностью освободить его от пищи я не могу без вашей помощи. Ведь он здоровый, как буйвол, хотя и тощий, и, положи я ему пальцы на корень языка, он откусит их, как крокодил. А я не хочу оставаться без руки.

Общими усилиями, для чего Яну пришлось сначала держать, а потом хорошенько стукнуть свояка по голове, чтобы не мешал, они вызвали у него рвоту. Количество полупрожёванных кусков мяса удивило даже невозмутимого лекаря:

— Я даже не подозревал, что человек в состоянии проглотить столько, сколько ваш родственник, — заявил он. — За такую работу с вас полагается по крайней мере ещё три монеты…

Ян неохотно стал шарить в поясе, тихо ворча про себя. Люгашка напомнила:

–А номисма?

Едва дядя услышал её, он взвился на своём тюфяке, как пойманная рыба.

–Где, где номисма? — завопил он. — Дайте мне её!

— Может, надо было сразу показать тебе монету? — язвительно спросил Ян. — Ишь как ты ожил! А мы-то вызывали лекаря!

Дядя со вздохом откинулся на спину.

— Не обижайся на меня, госпожа моя племянница, если мне хотелось поближе, хоть на монете рассмотреть наместника царьградского правителя, — пробормотал он. — Ведь скоро наш милостивый повелитель поведёт его на верёвке, надо же будет удостовериться, того ли он поймал!

— Да, война вот-вот начнётся, — сказал отец, когда они, отпустив табиба и снова уложив Кемаля, пили шербет в большой комнате, наблюдая, как розовая полоса зари стремительно вырастает из-за темных домов столицы. — Нам надо экономить, чтобы побольше денег осталось для дороги. Во время войны выкупиться будет легче, чем в обычное время. Но когда это произойдёт? Не упустить бы срок!

Тем временем под Эдирне была создана огромная мастерская, где по приказу султана принялись за отливку пушек лучшие мастера, которых искали по всем странам. Но даже среди них выделялся бывший византийский литейный мастер, венгр Урбан. Он стал работать на турок, потому что был разгневан тем, что Константин ХІ заплатил ему меньше обещанного. Шептались о том, что Урбан готовит для отливки огромную, неслыханно мощную пушку, которой не смогут противиться даже стены Царьграда, которые византийцы укрепляют, как могут… (Допишу…)

Х Х Х

Медленно тянулись дни зимы 1452 года. Ян с утра и до позднего вечера оставался в школе. Примыкающее к дворцу здание с ипподромом, по которому, срезая саблей ветки лозы, часами, раз за разом, мчались на лошадях юные конники, учась с одного маху разрубать врага, стояло в северной части огромного дворцового комплекса. Поэтому Ян однажды удивился, когда его, уже уходящего к себе, на окраину, окликнула женщина в чёрной парандже.

–Шла мимо, вдруг узнала твои шаги, эфенди*, — сдвинув с головы тяжёлую сетку, блестя глазами, полушёпотом произнесла Халидэ.

Темнело. Дворцовая стража лениво перекликалась возле башен, глухая стена дворца слегка блестела в свете далёкого смоляка, влага мельчайшими капельками серебрилась на тёмном плаще бывшей наложницы. Густые волосы её вились непослушными кольцами, при каждом движении густой запах мускуса волнами шёл на Яна.

–Что-нибудь с дочкой?!– сразу испугался он.

–Нет, эфенди, я и в самом деле встретила тебя случайно… А твоя дочка должна уже быть у меня, ей передали приглашение. Может, и ты зайдёшь ко мне? А потом заберёшь Гульнору и вы вместе пойдёте к себе домой…

Она плотнее обтянула на себе плащ, вздохнула, поведя плечом.

Он смотрел на мощный изгиб женского бедра, на блестящий носок туфельки, на локон над низким чувственным лбом. Едва остывший от азарта занятий, когда раз за разом выбивал он из юных, но мускулистых рук мальчишек оружие, не сразу осознал Ян, что неспроста стоит здесь эта женщина с голосом, в котором так явственен призыв, что его не понял бы только одуревший от работы раб.

–Так Люгашка у тебя? — переспросил он охрипшим враз голосом.

— Что это со мной — мелькнуло в голове – Эта женщина тебе не нравилась. Но ты был тогда слаб и не нуждался в женщинах. Но теперь ты силен и чувствуешь, как неудержимо поднимается в тебе мужская сила».

Она, заглянув в его глаза, молча кивнула, глаза засияли странным зеленоватым блеском. Обернулась — и из кустарника, росшего на горке, круто вздымавшейся над улицей, топоча, вышли рабы с крытыми носилками.

— Я вызвала их к дворцу, –тихо шепнула Халидэ.– Садись, они быстро донесут нас до дома.

Она первой влезла внутрь, во тьму, вдруг сразу ставшую жаркой. Протянула горячую ладонь, чтобы помочь ему примоститься рядом.

Бедро её мелко дрожало, и Ян ощутил ту же дрожь — неудержимую, заливающую его с головой. Он пытался обуздать себя — но тело, много лет не знавшее женщины, говорило на своём языке, отличном от разума, и этот язык понимала и с той же неудержимой страстью разделяла Халидэ: руки её обвились вокруг мужчины, её язык, как огненный уголь, обжёг ему рот и, казалось, пронизал всего, до чресел. Он отдался ей весь, и она, изгибаясь и закрыв его локонами, неистово целовала мужчину в губы, а тело её, с тяжёлыми бедрами и ногами, присосалось к нему каждым изгибом и казалось невесомым на его могучих коленях…

— Я знаю, что не могу быть с тобой! За блуд – смерть. Но я хочу тебя – шептала она.

Рабы невозмутимо несли носилки, однако, когда закончили свою работу, старший из них, схватив свою долю, поторопился в пригород — там, утешая неверных и рабов, жили две блудницы -гречанки. В ту ночь он отдал там все свои деньги, потому что никак не мог насытиться женской плотью, и гречанки решили, что к ним под видом раба приходил сам Эрос, и назавтра принесли жертвы Афродите в старом, почти заброшенным храме. А Ян ушёл из дома Халидэ на рассвете — она спала крепко и счастливо, ненакрашенные губы   были схожи с лепестками красной магнолии, а угли в жаровне тлели синеватыми огоньками. Крадучись, гость задел резной столик с кувшином красного вина, оставшегося на дне, но душистые брызги, зашипев, также не разбудили женщину.

Он стал пропадать у неё. Халидэ боялась этого — о мужчине в её доме могли узнать соседи, а это грозило ей смертью. Она рискнула однажды, но теперь было совсем иначе. Но он, одурев, не думал ни о ней, ни о себе — тёмная, бешеная сила гнала его к этому телу, столь обольстительному, что даже смерть казалась не страшной перед ужасом никогда больше не прикасаться к тонкой талии, словно переламывающейся под его жадными пальцами, но тут же упруго переходящей в крутой изгиб бёдер. Только с этой, насмешливой и изощрённой в дворцовых интригах женщиной узнал он неодолимую силу Яра-Купалы — бога любви, которому поклонялись в купальскую ночь простые люди Новогрудчины, несмотря на все запреты ксендзов и священников.

— Я собрала денег и могу выкупить тебя. Тогда тебе разрешат на мне жениться. Давай убежим в Византию. Здесь мне не жить — сказала она однажды, когда он ломился к ней в дверь, как приручённый, но не покорённый бык. И он разом остановился.

–Это значит… это значит, я никогда не вернусь на родину.

–Да! — крикнула Халидэ. –Да! Но ты будешь здесь жить богато. Твоя дочь в милости у султана, и он изольёт свою милость и на тебя. Мы будем счастливы!

Сквозь деревянную решётку виднелись кудри Халидэ — первобытной силой веяло от них, но в глазах были недобрые огоньки, и низкий лоб насуплен.

Он молчал. Покрывало соскользнуло с её плеч, тяжёлые груди с сосками прикоснулись к решётке, по плотной желтизне живота прошла дрожь, которая сразу же отозвалась в нём. Но там, где билось сердце, Ян ощутил холод потери и пустоты.

Он молча отвернулся и не, таясь, зашагал по сухой и холодной, как рука мертвеца, улочке. Подальше. Пока хватит сил, будет он стремиться домой. Счастье только там – на родине.

*******

В узких, извилистых переходах дворца, в его пропахших благовониями тёмных комнатах и даже в саду, где верхушки тёмнозелёных кипарисов качало из сторону в сторону влажным зимним ветром, словно висела вялая, как огромная прозрачная медуза, скука. Женщины выходили гулять в сад в ичигах*, в халатах, подбитых мехом, от чего казались неуклюжими. Горы, отороченные серыми облаками, закрывали полнеба, песок хрустел под медленными шагами евнухов, зорко стороживших каждое движение жительниц гарема, и самые жизнерадостные из них как бы тускнели и умолкали, погружаясь в свои мысли. Султана почти не было видно — а значит, исчезли даже их маленькие радости — обновки, праздничные вечера с танцовщицами и вечное соперничество между собой в том, кто лучше прочтёт господину стихи, кто угодит ему строфой из Корана или остроумной шуткой.

Султан Фатих Мехмед и впрямь почти не появлялся в Адрианополе – Эдирне. Он теперь самолично выезжал в крепости, проверял, как муштруют новобранцев. Казна пустела — наёмникам требовались деньги. Денег требовали и мастерские, где оружейники делали ружья по новейшим чертежам латинян, для чего в западные страны засылались вижи — шпионы из пленных, которые соглашались работать на султана, донося ему о военных секретах соседей. Для султана не было тайной и то, что Константинополь сейчас слаб как никогда — ведь немало золота из казны ушло на то, чтобы поссорить с императором Константином его братьев — морейских деспотов* Димитрия и Фому, которые могли бы помочь столице оружием и военной силой. Две крепости на Босфоре –Румели – Хиссар и Анатоли – Хиссар стали для византийцев Сциллой и Харибдой их древних легенд: они перехватывали каждое судно, что доставляло зерно или масло из Херсонеса, которое шло через Понтское (Чёрное) море.

В первых числах нисана 1453 года в школу янычар пришёл приказ султана — выступать вместе со всем войском под Константинополь.

В ту ночь Ян пришёл из школы поздно, едва отпросившись у Карасманоглу до утра. Дочка опаздывала, и он, размочив в айране кукурузную лепёшку, хмуро жевал её у окна, не обращая внимания на необычно возбуждённого Кемаля, который бегал по двору, то суетливо поправляя повисшую на одной петле калитку, то молча теребя свой серый суконный башлык, похожий в тусклом свете самодельной лампы на колпак колдуна. Безлунная , чёрная, как пролитая тушь, ночь подступала к домику, и хруст переломанной ветки под чьей-то торопливой ногой заставил Яна вздрогнуть.

Служанка, что хозяйничала у Халидэ — нестарая ещё, зобастая и языкатая толстуха, вывалилась из темноты и, тяжело переваливаясь, быстро потопала к порогу. Увидела Яна и, словно сразу обессилев, шмякнулась на каменную ступеньку у двери, тихо завыла:

— Она дождалась своего. Из-за тебя, неверный!

Ян прыжком перемахнул подоконник, схватил её за плечи:

— Что с Халидэ?!

— Кто-то донёс…Её у самого дома задушили…

— Как — задушили? Кто?

— Я узнала его. Это палач кади, судьи…

— Без суда?

Кемаль жадно слушал, его мелко трясло, кушак его развязался, посыпались монеты и табакерка с мелким табаком — насвой. Он не заметил того, тяжело дышал и пристукивал деревянными чарыками по ступеньке.

–Какой суд! Ведь это наложница отца великого Фатиха Мехмеда! — закричала женщина.

И, злобно выпрямившись, сверкнула заплывшими глазами:

— Ей и так даровали свободу — а надо было отправить во Дворец Забвения!

Тогда зачем ты пришла ко мне?!

Она опомнилась, затараторила:

— Если бы ты женился на ней, она осталась бы живою, и я бы по-прежнему прислуживала ей. Ты нанёс мне ущерб. Если не заплатишь …

— Что тогда?

— Уже завтра ты не дойдёшь до дворца. Я даже знаю место, где тебя стерегут.

— Она угрожает тебе! Гони её отсюда! — закричал Кемаль.

Но Ян молчал.

…Тяжёлая грудь с алыми сосками, жадными и зовущими. Жёсткие упругие кудри и озорные глаза…Где лежит её тело? Её уже бросили где-то в землю, ведь мусульман хоронят до восхода солнца. Или…

— Её утащили так быстро, что я не успела даже крикнуть, — словно прочитала его мысли служанка.– Так ты дашь мне денег?

Ян порылся в плотном поясе, которым, как и полагается мужчине, он был обёрнут несколько раз, вытащил кошелёк. Как драгоценная рыбка в чаше фонтана, блеснула золотая номисма его девочки. Это не просто цена её успеха, бережно переданная ему. Это её надежда, её любовь….

И всё же… Дочка простит его.

— Гони её! — закричал Кемаль, бросившись к монете, но женщина повела рукой, и монета исчезла под чаршафом.

— Да будет над тобой благословение Аллаха!

Она исчезла во тьме, и Ян, схватив кепенек*, бросился к двери. Кемаль насмешливо скривил губы:

–Ты так боишься? Куда ты?

–Они придут и сюда. Здесь опасно.

— Ты хочешь убежать? Но тебя найдут даже на дне моря.

–Так просто я не дамся.

–А твоя дочь? Ты не хочешь оставить ей деньги, которые тебе могут не понадобиться?

–Я оставлю их ей, а не тебе. Прощай. Надеюсь, ты позаботишься о племяннице. Ведь она тебе родная.

Кемаль, казалось, устыдился. Но дрожали его руки, и он шевелил пальцами, словно хотел схватить, удержать шурина. Через силу промолвил:

–Надеюсь, тебе повезёт.

********

Он крался ко дворцу, как осторожная, недоверчивая рысь. – Успели ли донести сюда, что невольник посещал наложницу старого султана? Была ли где-то здесь засада? Но может его ждут там, в школе янычаров? Стража, караулившая недалеко от ворот, не заметила, как он всё же решив рискнуть, пробрался к стене дворца, извиваясь, чтобы не зацепиться за колючие ветки, которые нащупывал протянутыми руками. К счастью, северная стена была древняя, построенная ещё во времена византийского владычества , задолго до того как султан Мурад І, заняв город в 1361 году, приказал пристроить ко дворцу новый комплекс.

Крошащийся кирпич кое-где позволял руке зацепиться, а ноге отдохнуть, пока он слепо шарил по шероховатой поверхности, рассчитывая каждое движение. Дотянуться до верха помогла ему лиана –неизвестно как найдя комок земли между плоскими кирпичами, она впилась в него и потянулась расти, цепляясь за крошечные выступы. И он вцепился в неё с той же неудержимой жаждой жизни и смог, перевалившись через стену, не упасть, а так же тихо спуститься вниз совсем недалеко от дремлющей стражи и поползти к узкому одноэтажному строению, где размещалась школа.

Его здесь не искали. Он понял это по тому, как встретил его карауливший у двери   Мустафа — тот, потягиваясь, лениво следил за тем, как прибывший снимает кепенек.

— Почём сегодня женщина, а, Юсуф?

–Я был у дочки, — коротко ответил Ян.– Ведь завтра выступаем.

–Да, надо хорошо выспаться. Неизвестно, вернёмся ли с похода…

Эту ночь он не спал. Лежа, слушал каждый шорох.

Назавтра всех разбудили ещё до восхода солнца. Не прошло и двух часов, как от дворца заскрипели тяжёлые арбы с ружьями, саблями и мечами, с вяленым мясом и мешками риса. По едва просохшим после необычно дождливой зимы дорогам зашаркали тысячи ног. Там же, где на возвышенностях красноватая глина уже успела засохнуть, колёса резали её, как острый нож разрезает чёрствую лепёшку — хамурсуз. Муэцзины* с острых, как пики, мечетей затревожили небо мольбами об удаче в походе, а в домах чертили магические квадраты и заклинания – просьбы к святому Микалу — одному из четырёх пророков, наиболее близких Аллаху. Женщины уже несколько дней как тайком зачастили к гадателям, чтобы спросили они Мусу-пророка, вернутся ли живыми мужья и сыновья.

Люгашка также провожала отца. Её треугольное лицо с большим лбом и ртом осунулось — на деньги, собранные для выкупа отца, главный муфтий даже не пожелал смотреть:

— Султан приказал брать в поход всех до последнего раба. Горе тому, кто нарушит его приказ! Все силы сейчас должны быть брошены на неверную, развратную Византию!

Мягкий ласковый ветер бережно развевал зелёные флаги во главе колонны — но яркая зелень их, похожая на изумрудные цвета хлопковых плантаций и платанов вокруг них, почему-то казалась Люгашке жёсткой и враждебной. Было то короткое время перед беспощадно-знойным летом, когда всё вокруг спешит процвести и на всю силу насладиться жизнью: пышные соцветия жёлтых акаций были окружены жужжащими пчёлами, яркие маки по склонам гор складывались в прихотливые узоры, розы возле дворца одуряюще пахли чем-то сладким и томящим. С возвышенности возле дворца были видны окрестные поля , окаймленные мягкой синевой горизонта, и насыщенный солью воздух перемешивался с запахом шалфея, лаванды и молодой полыни.

Всё ранило её — этот солнечный день, резкие крики воинов в красных фесках*, похожих на пятна крови, стриженая голова отца, беспощадно – холодные глаза нравящегося ей подростка – Чакана. Он который первым стал в строй дворцовых янычар-учеников, подтянутый, в красной феске на бритой светлой голове, с луком и кривым мечом на боку. У взрослых воинов впереди, в дополнение к этому,на поясах висели ещё секиры и дротики, а отборная гвардия султана была вооружена самострелами с длинными трубками, стрелявшими огнём.

Когда, заслышав команду подготовиться к маршу, Люгашка бросилась к отцу и судорожно вцепилась в него, юный янычар пренебрежительно процедил:

— Надела бы чадру, а то похожа на продажную…

— У неё есть отец, который ей приказывает! — гневно взглянул на него Ян.– Даже я знаю обычаи мусульман, а ты, видно, как забыл родину, так и своих новых хозяев не почитаешь!

— Они и для тебя хозяева, — презрительно плюнул в его сторону Чакан.– Ты только показываешь, что готов хоть завтра сбежать отсюда. Но ты уже — раб, ты привык получать еду готовой!

Ян рванулся к нему, но остановился, опомнившись. Отвечать мальчишке?!

— Что тут за спор? — подошёл к ним Карасманоглу, хмуря брови и внимательно глядя на Яна.

— Мы не спорим. Я только отвечаю, что девочка ещё слишком мала, чтобы носить чадру, — обьяснил Ян.   Его могучие ладони почти покрыли плечи и голову дочки.

— А он осмелился сделать замечание учителю? — ещё более нахмурился начальник школы, жестко глянув на подростка. — Жаль, что мы выступаем в поход. Ты посидел бы у меня в подземелье недельку, научился бы держать язык за зубами.

Чакан ничего не ответил, только светлые глаза его сузились, как у рыси. Пронзительно и протяжно загудели сурнаи и карнаи*, колонна тронулась. Женщины и дети, которые окружили её, поспешно разбегались по сторонам.

Карасманоглу, проходя мимо Яна, негромко сказал:

–Тебя вчера искали, но я сказал, что послал тебя с оружием вперёд, с разведчиками.

Ян вскинулся, но командир так же неслышно для других добавил:

— Моли Аллаха, что начинается война. Воину негоже погибать в темнице из-за блудницы.

…Люгашка долго бежала вслед, а потом, повалившись в едва подросшую траву, долго плакала. Она не знала, что в гареме, куда она прибежала, проводив отца, ждало её горькое известие о гибели Халидэ.

…Войлок на узком диване, где за долгие годы пролилось немало слёз и было пережито множество женских трагедий, равнодушно впитывал в себя отчаянные крики, а надушенная рука Елены крепко держала девочку за плечо. Вечер быстро гасил светлые блики вверху, на куполах, и тени, длинные, страшные, всё ближе подступали к юной музыкантше…

— Даже для тебя, малышка, опасно так жалеть отступницу, — шептала гречанка, но Люгашка не могла успокоиться. Как это — мертва? Как это — никогда, никогда больше уже не увидеть её? И она ощущала себя веткой, нечаянно обломанной сильным, безжалостным ветром и крутящейся в пустоте, пылью, которую вот-вот развеет ураган. Ангел смерти Азраил унёс на своих черных крыльях руки Халидэ, крепко обнимавшие её! Её улыбка и голос!

— Где она похоронена?

–Этого никто не скажет тебе. Скорее всего, её бросили в яму, как преступницу, не прочитав над ней даже суры из Корана.

— Но за что, за что?

Елена смотрела на неё с жалостью, рука её дрожала. Сказала тихо:

–За любовь.

–За какую любовь? Ко мне?

Гречанка молчала, а потом долго говорила что-то путаное. Но другие женщины в гареме сказали девочке правду. На следующий день она не смогла встать с постели, охваченная пламенем лихорадки, которая придавила тщедушное тельце. Перепуганный Кемаль побежал к табибу.

Долго блуждала её душа в тёмных просторах запредельности, пока однажды кто-то милосердный не вытолкнул оттуда эту мятущуюся душу. И тогда, неожиданно проснулась его пациентка неожиданно лёгкой и почти выздоровевшей. Женщины гарема радовались. И только Елена заметила, что возле губ девочки паутинкой — тоненькой, едва заметной — легла горькая складка. Тогда гречанка почувствовала, что странное это, некрасивое, но милостью господней талантливое дитя становится близким её душе- такой же горько – одинокой и ранимой.

Через неделю вслед за войском под осажденный город был отправлен и придворный оркестр. Надо бало поднимать боевой дух воинов, словно приглушенный семью днями осады.

Люгашка ехала с дядей в отдельной повозке. Сам Кемаль, гордясь тем, что имеет отношение к придворным, страшно важничал, выставляя напоказ новую феску и шурша шароварами из крученого шёлка — байберека. Принося племяннице еду из котла, в котором варили плов для музыкантов, первым пробовал всё принесённое и, восхищённо причмокивая языком, не переставал мечтать о сокровищах Византии и о том, что наконец-то сможет купить себе жену.

— Ты вырастешь, и на тебя надеяться нечего, — шепелявил он, набив живот пловом или самсой*,–к тому же, твой отец, этот гяур, тебе, конечно, ближе, чем правоверный брат твоей матери. Поэтому мне нельзя упускать свой шанс. Ты должна испросить фирман*, по которому мне позволят подбирать за воинами то, что им окажется нести не под силу…

Люгашка отмалчивалась. Её отцу могут дать свободу — это главное. А потом… Может быть, они смогут уехать вместе. Ведь пройдёт еще год, и ей, подросшей уже нужно будет надевать на себя эту длинную унылую накидку для женщин– чадру. А тогда всё для неё будет по – другому. Что, если её навечно оставят в гареме?! Ведь чаще всего её посылают играть именно сюда!

Теперь ей уже не казалось счастьем приходить в эти пропахшие тяжёлым, приторным запахом розового масла комнаты, такие тёмные в унылый осенний день, когда евнухи ещё не начинают разносить светильники. В узких переходах изразцы на стенах, если их нечаянно коснуться рукой, кажутся ледяными, а бледный свет сверху — таким далёким и почти призрачным. Лица женщин, даже ярко накрашенные, выглядят унылыми и блеклыми, их речи немногословны, а свист ветра в деревянных изгибах решёток — оглушителен и враждебен…

Когда вереница повозок прибыла в крепость Анатоли – Хиссар, где поначалу должны были разместить музыкантов, первое, что сделала девочка — попробовала ускользнуть от дяди, чтобы взобраться на самую высокую башню. Её хотелось побыстрее взглянуть на город за Босфором. Но Кемаль был настороже — догнав племянницу и узнав, что она хочет, вызвался проводить её, попеняв, что девочке негоже ходить одной. С важным видом объяснив смотрителю крепости, что принадлежит к дворцовому оркестру и сунув часовому у сторожевой башни мелкую монету, он стал, тяжело дыша, взбираться наверх по узкой лестнице вслед за неугомонной племянницей.

Раствор, скрепляющий камни этой башни, ещё не высох, лёгкие шальвары Люгашки цеплялись за шершавые стены, пальцы её побелели от известки, но быстрые ноги быстро пружинили по узким, высоким ступенькам. Быстрей вверх, чтобы увидеть чудесный город, о котором в столице турок мечтал каждый!

Константинополь лежал, облитый вечерним солнцем, среди морей, каждое из которых было иного, чем другие оттенка — серо-перламутровый у Мраморного, ослепительно-голубой – у Понтского. Золотые кресты и красные крыши его храмов, белые стены домов и монастырей смотрелись на зелени кипарисов и олив, как драгоценные камни на огромном бархатном плаще лежащего между морями богатыря — может быть, такого, о котором рассказывал отец.

— Смотри, дворец императора ромеев! — закричал Кемаль.

–Где?

Он показал.

Дворцы стояли невдалеке друг от друга, и, глянув на них, Люгашка поняла, что тот, в котором жили они в Эдирне — жалкий хлев по сравнению с этими. Словно застывшие в одном ритме великаны, они казались живыми, готовыми вот-вот шагнуть — куда? Возможно, в синеву моря, которая почти вплотную подступала к ним.

Огромный овал ипподрома окружали светлосерые колонны, и гигантской свечой между деревьев тянулась к небу одна, зелёная.

–А стена! Ты посмотри, какая стена! — теперь уже кричала Люгашка.

Кусок суши, на котором стоял город, был весь занят стеной. Она тянулась от Понтского до Чёрного моря — белая, с красными поясками кирпичей, с многочисленными воротами, сейчас наглухо закрытыми. Эта стена, о которой были наслышаны все в Эдирне, и в самом деле была неприступной — даже отсюда, сверху, она казалась грозной и величественной.

За нею, не очень далеко, между Мраморным морем и Золотым Рогом, расположился лагерь султана. Острые глаза девочки рассмотрели множество палаток, ровными рядами выстроившихся по зелёному пространству ещё не выжженной солнцем травы. Под уходящим солнцем поблескивали бока огромных пушек, возле которых суетились похожие на неугомонных муравьев люди. Повсюду реяли зеленые знамена. Потянувшись на цыпочки к смотровому окну и присмотревшись, Люгашка заметила и иное: в Мраморном море стояло множество кораблей — белые их паруса закрывали берег до самого горизонта.

— Его обложили со всех сторон! — с восторгом закричал Кемаль. — Смотри — наших кораблей не сосчитать1 А у них? Всего …– он зашевелил губами ,– десятка три, не больше!

В самом деле — отсюда, с высоты, было видно, что флот султана во много раз превосходит военные силы константинопольцев.

— Я слышал от многих , что наши пушки тоже во много раз лучше, чем византийские! — дядя восторженно комментировал увиденное .– Но я попрошу кого-нибудь из воинов подробнее рассказать, где пушка Урбана. А ещё стану умолять Аллаха, чтобы он дал мне возможность самому видеть, как будет взят город неверных. Хорошо, что нас привезли сюда. Через час после того, как султан въедет в Золотой Дворец, вы будете играть в честь победы, стоя возле этого дворца!

В самом деле, Кемалю и всем тем, кто хотел собственными глазами видеть, как падёт Константинополь, повезло — отсюда, из башен крепости, всё происходящее вокруг древней столицы ромеев было видно отчётливо и во всех подробностях.

ХХХ

Отряд   юных янычар, с которым то на лошадях, то пешком одолевал двести сорок вёрст белорусский шляхтич Ян Сакович, не мог видеть, как охватывают Царьград клещи осады. Но он попал в главную ставку султана, которая состояла из пятнадцати тысяч гвардейцев-янычар и где были собраны лучшие пушки турецкого войска, в том числе и знаменитый “Урбан”. Здесь, невдалеке от ворот святого Романа, должно было разыграться главное сражение, отсюда, если будет прорвана оборона, лучше всего достичь сердца Константинополя.

Всю безмерную силу султанского войска могли в полной мере оценить только несколько человек — сам султан и его военные советники. Только они знали наверняка, сколько воинов из восточных племён и из азиатских владений турок стоит на правом крыле, напротив крепостных стен, а сколько пригнанных из Сербии, Болгарии и Греции, из городов, уже захваченных Мехмедом Вторым, ждёт штурма на левом его фланге. Большинство воинов из насильно согнанных войск вассалов ждало рокового дня со страхом и беспомощным отчаянием, но были и такие, кто рассчитывал на богатую добычу и надеялся ужиться с новыми властителями — мусульманами.

Такие были и в самой Византии. Мегадука* Лука Нотара, который командовал всем флотом и защищал побережье Золотого Рога, воровски припрятал в своём дворце, замуровав в подвале, огромные сундуки с золотом и драгоценными камнями, которые были отпущены из императорской казны на вооружение флота. Так же поступили и оба советника императора — Мануил Иагарис и Неофит Родосский, которым поручили укреплять стены Константинополя. Они надеялись добиться расположения султана и потому не выполнили то, на что рассчитывал Константин ХI — сделать древние стены неприступными для турецких пушек.

Ещё со времён освобождения города от крестоносцев в 1262 году, почти два столетия назад, огромная, высотой в несколько десятков метров стена, защищающая Константинополь, была во многих местах разрушена, а затем восстановлена. Но время делало своё– кирпич крошился, дожди и засухи словно пережёвывали некогда прочный материал. И то, что не могли сделать копья и тараны, теперь могло совершить новое, страшное оружие — пушки.

Всего этого не знал Ян Сакович. Но опытным глазом воина оценивая силы противников, он понимал, что, если царьградцам не придёт на помощь западный мир, он обречён.

Но кто же может помочь? С тех пор, как во время последнего крестового похода лучшие и отборные силы западных рыцарей были разбиты под Варной, охотников сложить головы за христианские святыни значительно поубавилось. Правда, было известно, что ворота святого Романа защищают генуэзцы под командованием кондотьера Джованни Джустиниани, которому было поручено и общее руководство обороной, но их было всего семьсот человек. Однако в самом начале апреля в Константинополь прибыли отряды наемников под командой Иоанна Немецкого, Иеронима и Леонарда Генуэзского.

Ян лучше других знал, что западные рыцари не горели теперь как столетие раньше огнём самопожертвования. Раздоры между двумя церквями, римской и византийской, вначале не столь существенные, к середине ХУ столетия оказались непреодолимыми.

7 апреля султан Мехмед Второй поднялся до рассвета.

На тёмном небе ярко горели низкие, тяжёлые звёзды. Молчали птицы в ветвях огромных платанов, слабо пахло травой и едва уловимо — розами. Часовые протяжно перекликались между собой; бряцая пищалями, они ходили между палатками. Вдалеке колыхались слабыми красными бликами уже угасающие костры. Между деревьями, далеко впереди, едва угадывались громадные стены древней столицы ромеев. Сюда к воротам Романа (… дописать?), будет нанесён первый удар: осадную машину тащили к этим стенам две недели, один из мастеров поскользнулся и был смят в тонкую лепешку… Султан порадовался этому — жертвенная кровь поможет делу, эта стена в конце концов упадёт, брызнув своими древними осколками!

Он чувствовал себя бодрым и молодым — в новом одеянии, сотканном на шелкоткацких фабриках Галаты, в тонких, как атлас, сапогах из крокодиловой кожи, натёртый вечером драгоценнейшими благоуханиями Востока. Сам себе он казался похожим на благородного зверя — леопарда, готового к смертельному прыжку на долгожданную добычу…

Он стоял возле шатра, пока не посветлело небо на востоке, а потом стремительно повернул назад, в шатёр. И почти тотчас загудела труба, по звуку которой огромное, многотысячное войско пробуждалось в новом дне, несшем тысячам людей то ли смерть, то ли огромную, давно ожидаемую добычу и славу…

Почти одновременно с султаном проснулся и пленный литвин Сакович в своей палатке, где он спал вместе с Хамидом Карасманоглы и десятком учеников – воинов.

Ему снился Новогородок, огромный замок над пышущей влажным теплом долиной, скачки по росистой траве, за петляющим в зелёном многотравье оленем. Молодой азарт и ощущение счастья переполняли его. Но запах отсыревшей за ночь глины и пряный аромат базилика сразу напомнили, что он в чужой стране и не властен теперь над своей судьбой.

Он тоже вышел из палатки и постоял, вглядываясь в огромные, тяжёлые очертания стен Константинополя. Неужели падёт этот древний город, в который поколение за поколением ходили его предки, чтобы поклониться мощам святых и храмам, славнейшим во всём христианском мире?

Он помнил рассказ одного из паломников в Царьград – тот и спустя долгие годы не мог найти слов, чтобы передать впечатления от Софии Константинопольской. Он жестами пытался показать, сколь высок храм, и Ян, тогда ещё мальчишка, представлял себе и зеленовато- коричневые гигантские колонны, уходящие ввысь, в темноту, и ослепительные золотые мозаики на стенах, и престол из сплава золота, серебра, толчёного жемчуга и драгоценных камней, что переливались при свечах ослепительным, неземным сиянием… А еще – двери из кедра, инкрустированного желтоватой костью гигантских зверей, которых называли, кажется, слонами, и золотые подсвечники, и аромат, которым пропитывались одежды паломников, словно небесной благодатью. Рассказывал ещё сосед-путешественник, будто на стенах Софии, а также на императорских гробницах записано будущее этой огромной страны и даже пророчества о её конце…

Неужели наступило это время? Но тогда и он, Ян Сакович, записан там – может быть, единой буквой или её завитком. Ведь судьба пригнала его сюда не напрасно. А может, всё же устоит и на этот раз столица православного христианства?

Семья Саковичей в прошлом столетии принадлежала к этой церкви, и Ян хорошо помнил, как прадед его, уже девяностолетний старик, упрекал сыновей за то, что обменяли они византийскую веру на славу и ласку короля.

Он не мог знать, что когда-то, два столетия назад, его прапрабабка Живена была уже здесь, под этими самыми стенами, и то, что пережила она, записано где-то в капле его крови – вот откуда это томление, это чувство узнавания и одновременно отчуждённости! Ему не дано было этого знать, он лишь раздумывал о странных прихотях судьбы, закинувшей его сюда. И сейчас, чтобы завоевать свободу, он должен будет лишать свободы других.

Что-то дрогнуло в нём, когда он представил, как будет сражаться на стороне врагов, пленивших его и относившихся к нему со скрытым презрением, хотя у него учились, чтобы стать непобедимыми. То, что ему пришлось пообещать принять ислам, мало его тревожило – воин должен схитрить, чтобы заманить врага в засаду. Но, сейчас, в этот предрассветный час, неудержимой волной поднялось в нем отвращение ко лжи – ведь маску нужно носить день за днём. И неизвестно, не прилипнет ли в конце концов эта маска к лицу так, что потом, даже если захочешь её снять, не сможешь. Что, если город не возьмут и придётся возвращаться в ненавистный город и день за днём тянуть на шее страшный, уже почти невыносимый хомут?! Ещё немного — дочка вырастет, выйдет замуж, и придётся выбирать между нею и свободой. А что, если навечно останется он тут?   И будут год от года повторяться заунывный плач муэцзина на минарете, эти поклоны на циновке, натирающей даже его привычные ко всему колени? И остриями будут вонзаться косые взгляды в спину, не слишком низко склонившуюся к земле, чтобы восхвалить Аллаха? Несколько раз уже накатывала на Яна злобная, всё разрушающая волна, и он из последних сил сдерживался, чтобы не вцепиться в горло кому-то из ухмыляющихся чуть ли ему не в лицо янычаров и покатиться по земле… Но мысль о Люгашке останавливала его, и он тянул свою лямку воина — чистил ружьё, точил ятаган. И всё ловил на себе холодный, презрительно – отчуждённый взгляд Чакана — этого, несомненно славянского парня, ставшего более правоверным мусульманином, чем все остальные. Как он молится! Даже пятки его, кажется, тоже торчат вверх, а голос заметно выделяется, когда он с жаром произносит суры из Корана. Умный парень — и опасный. Очень опасный. Как бы не получить от него в спину острие ятагана. Во время боя никто этого не заметит… И с этой мыслью о Чакане, о будущем бое он и ушёл в палатку, чтобы, услышав звук трубы, первому вскочить с узкого длинного одеяла — курпачи и, мгновенно свернув его и засунув в походный мешок, снова выскочить туда, куда сбегались воины — к узкому треугольнику-стягу со знаком султана Мехмеда.

И впрямь — одновременно звякнул в медные тарелки огромный оркестр, завыли трубы, и когда воины выстроились тяжёлой цепью вдоль всей огромной стены, сразу в нескольких местах глашатаи, напрягая глотки, зачитали фирман султана о начале боя, по которому воинам, ворвавшимся в город, разрешено будет три дня брать всё, что они пожелают, и поступать с жителями так, как им захочется.

Розовая, узкая, как лезвие, полоска зари вставала над Галатой, желтоватым светом ложась на ещё тёмную гладь Мраморного моря. Зелёное знамя, которое недалеко от Яна держал знаменоносец, колыхнулось от восторженного воя, встретившего последние слова глашатая. Вверху, на бело-красной стене, как только глянуть, забегали царьградцы — было похоже, словно гигантский пирог облепили муравьи. Ещё раз вздрогнуло и колыхнулось знамя. Это выстрелили пушки защитников Константинополя, и сразу же, словно в ответ, огромное османское войско бросилось на штурм…

Люгашке, которая вместе с оркестром стояла возле ставки султана и, едва загремели пушки, бросилась наверх, на башню, показалось — вздрогнула даже пепельно- розовая чаша моря. Но это, наверное, заколыхался прозрачный воздух от выстрела страшного “Урбана”. И тут же красновато-коричневые стены города заволокло чёрным, клубящимся дымом, заухали орудия, тяжело загрохотали камнемётные машины, которыми оборонялись византийцы, а с кораблей по наступающей, орущей орде турок грозными огненными шарами со свистом понеслись клубы греческого огня. Многие воины, полезшие по приставным лестницам на приступ, были разорваны на куски. Страшные обрубки тел падали во рвы, и кровь брызгала на веревки, на кожаные нагрудники тех, кто лез на смену упавшим, давя умирающих. Сверху лили смолу…

Девочка закрыла глаза, и её стошнило. Но этого не заметил никто — все жадно смотрели, как начинается штурм. И только когда мохнато-красный шар ухнул совсем недалеко от оркестра, главный музыкант приказал отойти. Музыка теперь была не нужна.

Потянулись часы, когда в душной, горячей палатке нужно было лежать, зажмурясь и заткнув уши — взрывы ухали почти не переставая.

К вечеру, когда опоясанный клубами вонючего дыма, затянутый мутной пеленой Константинополь устоял, султан в ярости приказал отступать.

Красная полоса тяжёлого заката истончалась на глазах, но Люгашка, вскочив, всё напрягала глаза, словно на таком расстоянии могла рассмотреть в бесконечных рядах войск своего отца. Он был там, она это знала, но как отыскать на дне морском перламутровую жемчужину, которую швырнули в бездонную глубину моря? Думала она и о Чакане, о холодной ярости в его светлых глазах, о пренебрежении, с которым смотрел он вокруг. И маленькое её сердце сжималось, а большой рот переставал улыбаться, и тогда на лице проступала скорбь.

Но Яну повезло: в первый же минуты штурма, когда он карабкался по лестнице на стену крепости, смертоносное черное варево кипящей смолы ошпарило воинов, забравшихся выше его. И они, падая вниз с нечеловеческим ревом, сбили, увлекли его за собой в ров. Упав в мягкое, липкое месиво, он сразу же пополз в сторону, но кто-то опять обрушился на него. И от страшного хруста переломанного плеча Ян потерял сознание…

Через три недели султан приказал вдвое увеличить военный оркестр, который перед началом каждой атаки должен был играть боевые мелодии — поднимать дух нападавших. Но Люгашка уже не играла в этом оркестре. По приказу султана часть гарема была привезена из Адрианополя — Эдирне, а это значило, что осада ожидается долгой и тяжёлой. И девочка снова попала в знакомое окружение. Палатки для гарема растянули в двух верстах от ставки. Сюда не долетали снаряды, а, кроме того, здесь была небольшая дубовая роща, оставшаяся, очевидно, ещё с тех времён, когда здесь совершались требы языческим богам. Говорили, что здесь когда-то была священная роща Артемиды: куски мраморных рук и ног богини, а также небольшой, почти целый алтарь валялись в колючих зарослях тёрна..

Много усилий затратили дворцовые евнухи и распорядители, чтобы разместить в огромных шатрах, похожих на сказочных птиц — гарудов, наложниц, которых пожелал султан видеть возле себя во время осады. Первая жена — Нефисэ не приехала — она ждала ребёнка, и вся её родня горячо молила бога о том, чтобы это был мальчик. Это обеспечивало первой жене право на спокойную старость — мальчики, рождённые от других жён, будут умершвлены, останутся только девочки. Если же она не родит наследника, падение её неизбежно: другие женщины только и мечтают занять её место.

Окружённые двойным кольцом палаток охраны и слуг, женщины должны были всё же здесь даже в саду надевать на себя длинные, до пят, прозрачные покрывала, скрывающие лица и фигуры: палатки просматривались со стен города. Спрятанные под густыми кронами дубов шатры стояли на траве, и привыкшие к ровным песчаным дорожкам среди роз ноги капризных красавиц цеплялись то за колючку, то за ветку, покрывала то и дело рвались. На горячем воздухе расплывались по накрашенным лицам румяна, и в полдень женщины укрывались в тени, как курицы-хохлатки, обнажёнными животами прижимаясь к земле, уже твердеющей на солнце и постепенно становящейся камнем.

Шатёр, куда поздней ночью приглашали избранницу, стоял в отдалении, толстые ковры заглушали шаги, а шёлковые подушки подобраны были в тон тонким занавескам, колыхающимся при ночном ветерке, который после душного дня нёс облегчение. Люгашка сидела за плотной занавеской возле входа, незаметная для входившего султана, как часть обстановки, позволяющая ему снять страшное напряжение очередного бесплодного дня.

Чаще всего в шатёр султана вызывали Елену. Женщина шла в сопровождении евнуха, нарумяненная, натёртая благовониями, в мягких атласных туфлях без задников, с рыжими от хны волосами. Иногда она встречалась с Люгашкой взглядом, и в больших её грустных глазах вспыхивали искорки, но тут же гасли. Гречанка опускала голову, лицо её на мгновение становилось скорбным, но, входя к султану, она подбиралась, как молодая тигрица, и вся словно преображалась: голос становился певучим, ласковым, она шутила, и, опускаясь у ног владыки, заглядывала к нему в лицо и заботливо спрашивала, часто ли он вспоминает о ней.

— Вот возьму этот проклятый город и буду с тобой каждый день. А ты хочешь, чтобы я быстрее взял Константинополь?– слышала Люгашка, и ей не хотелось различить сквозь тихий звук своей флейты ответное: “Я жду этого каждую минуту, о сладость моей души!” Она знала, что Елена боится за своих родных, а звуки пушек вызывают у неё тошноту. Под утро женщина уходила, стараясь не разбудить спящего, но, даже если ей казалось, что султан крепко спит, она не смела ничего говорить Люгашке, только грустно улыбалась ей и иногда быстро бросала в подол то монету, то диковинный фрукт с огромных серебряных подносов, что лежали на низких столиках возле каждой завесы. Так султану было удобнее — он мог протянуть руку и взять то, что ему было по вкусу.

Тогда уходила и девочка, крепко зажав в одной руке флейту, в другой — подарок. Дядя ждал её — деньги он забирал себе, фрукты же оставлял племяннице. Правда, не всегда — иногда выдёргивал из её рук сочный плод, жадно вонзал в него зубы, чмокал, сладко жмурясь.

— Я согласен, чтобы осада продлилась как можно дольше, — сказал он однажды. — Раньше все монеты забирал себе твой нечестивый отец…

— Нечестивый?! Хорошо, что ты вспомнил о моём отце, — Люгашка сверкнула глазами. — Я надеюсь, что он появится, и ты больше не получишь ни одной монеты. Ведь ты отнимаешь у него свободу!

— Ах ты, дрянь! — закричал Кемаль, замахнувшись на племянницу. Но она, сощурив глаза, посмотрела на него таким недетски – пронзительным, презрительным взглядом, что он опустил руку и только грязно выругался. Она не пошевелилась.

— Я скажу кадию*, что в тебя вселился шайтан!

Люгашка пошла в свою палатку, не слушая его.

— Твой отец всё равно погибнет! — закричал, распаляясь, Кемаль.– Кто-нибудь подстрелит его, как оленя! Зачем ему свобода? Пусть примет ислам, и приведёт в дом женщину, и тогда ты станешь отдавать деньги только мне!

Она ушла спать, а он долго сидел, качаясь из стороны в сторону, и мечтал о гашише, утоляющем печаль, о крутобокой женщине с Кавказа, сильной, как вьючный мул, о коврах, которые он заберёт в покинутых греками и разграбленных домах — солдаты не берут ковров, а только золото, утварь и ткани. На пышном толстом ковре хорошо спать летней ночью — но не одному, нет! Его племяннице Аллах не дал красоты, но дал талант. Что, если бы этот дар достался ему? Он не присматривал бы за вздорной, злобной девчонкой, а, держа в руке колотушку, обтянутую кожей, бил бы по большому барабану в такт старой воинственной песне османов:

Пусть пропадут все наши враги,

А над миром реет только зелёное знамя !

А тромбонисты, которые так кичатся сейчас перед ним, всего только вторили бы ему, следя за его руками и боясь ошибиться.

И он, лёжа на узком тюфяке, дёргался всем телом в мыслях расправляясь с врагами, пока, утомлённый, не засыпал, с надеждой ожидая милостей, которые может принести каждый новый день.

Прошли три недели. Они не знали, что Ян лежал в полатке для больных и раненых. Зажатое дощечками плечо мучительно болело, и только крошечные граны опия помогали уснуть ночами. Янычары каждый день осыпали тучей стрел защитников города и даже не раз вскарабкивались на его стены, но не разу им не удалось прорваться вовнутрь. Несмотря на то, что Ян не мог уклониться от боёв и воевал наравне с турками, он не был ранен и даже не получил ни одной царапины. Это казалось чудом, ведь в отряде почти каждый вечер, спеша до захода солнца, хоронили кого-нибудь из погибших.

Но турки не теряли надежды — они знали, что в городе много их сторонников. Помогали им и генуэзцы Галаты. Они продавали войску султана всё необходимое –масло для орудий, фитили, ружья, а командиры наёмных отрядов настойчиво советовали сдать город. То же самое говорил севасту и патриарх Исидор. Он надеялся на милость турок и не хотел умирать.

В те дни Ян смог послать весточку дочери, что он жив.

Как раз в этот день произошло морское сражение, которое не принесло османам успеха. Наоборот, около двенадцати тысяч моряков и десятки триер были уничтожены страшным греческим огнем.

В тот день гарем притих, женщины попрятались по шатрам: пришло известие, что султан Мехмед в самый критический момент сражения, которое происходило недалеко от берега, в ярости бросился на коне в море и поплыл к кораблям. Но судна, которые по его знаку пошли в атаку, были подожжены, и он, вернувшись на берег, избил золотым жезлом адмирала своего флота, болгарина – выкреста* Палда-оглу, а потом приказал казнить мучительной смертью всех пленников. Женщины знали — султан в гневе способен обрушиться на любого, кто попадётся ему под руку. Но ни в тот, ни во все последующие дни Фатих Мехмед Второй не появлялся в гареме. Вот почему только на третий день смогла Люгашка, отпросившись у главного музыканта, уйти с Кемалем в лагерь янычар и отыскать, наконец, там отца.

С трудом, показав свой фирман, удалось ей пройти к палаткам. Сражения в этот день не было и янычары были заняты тем, что чистили пищали, укрепляли лагерь и отдыхали, развалившись под деревьями. Они провожали Люгашку, одетую в зелёно-оливковую кофточку и жёлтые шаровары, любопытными взглядами — может быть, ещё и оттого, что тоненькую её, ещё не оформившуюся талию перетягивал тяжёлый, шитый золотыми нитками пояс с кое-где нанизанными на нём драгоценными камнями. На Кемаля же, хотя на нём была новая красная феска и новые сапоги, смотрели с лёгким презрением — ведь он, мужчина, не воевал, а всего лишь охранял маленькую чудо-девочку музыкантшу, которая так угодила султану, что он взял её во дворец. На неё тоже падала искорка того золотого сияния, в котором им виделся султан.

Отряд, в который входила школа янычар, был уже напротив влахерны*. Вначале их не пускали, но пропуск – серебряная бляха сделал свое дело. Ян встретил их с изумлением и радостью. Он, стараясь не шевелить правой рукой, прижал дочку к себе и долго не отпускал.

Ты, такая малышка, смогла найти меня в этой огромной орде варваров? — повторял он, на своём родном языке. Но Люгашка без слов понимала и его радость, и молча прижималась к нему, вдыхая родной запах сильного отцовского тела.

— Ты тоже соскучилась по мне, девочка. И я, видишь, живой!

— Твое плечо уже зажило?

— Нет, но меня отправили назад – чистить ружья, пока не поправлюсь совсем.

Пока они оживлённо делились новостями, Кемаль, оставив их, полез в тень палатки, потом, выбрав момент, осторожно выглянул оттуда и спросил:

–Неужели вам так и не удалось заскочить хоть в один дом?

— Нет, слава Богу!

— Слава Аллаху, Юсуф! Сколько раз тебя поправлять!

Ян, не отвечая, осторожно увлёк дочку подальше от палатки, они уселись за обломанным апельсиновым деревом.

— Каждый вечер я молюсь о тебе Господу, – сказал Ян.

— Я тоже прошу великого Аллаха, чтобы он оставил тебя в живых. Чтобы тебя не ранило, — Люгашка не хотела отрываться от него, хотя безрукавка отца была твердой и царапала ей щеку.

— Аллах, — усмехнулся отец и сразу переменил тему.

— Ты выглядишь совсем взрослой. И что это за дорогой пояс на тебе, который стоит   всего моего жалования за целый месяц?

–А-а, ты заметил? Это подарила мне госпожа Елена за песню, которую я сочинила в день её рождения.

— И кофточка на тебе из рубчатого шёлка. Ты в ней похожа на рыбку — знаешь, вся такая зелёно-ребристая, которую здесь называют сосновой шишкой.

–Сосновой шишкой? А есть там, на Новогородчине, сосны?

–Ещё сколько! Сама увидишь. Вот моря там нет. Но я здесь так уже насмотрелся на него, что хватит на всю оставшуюся жизнь.

— А ты ходишь к морю?

— Иногда, когда сражение затихает. Но это бывает редко, обычно к вечеру. Научился тут есть всякую дрянь – каких-то слизняков в раковинах, щупальца каких-то осьминогов. Тут даже раки не такие, как у нас – они огромные, страшные. Зазеваешься – отчикнет токой вот палец или руку, как какой- нибудь разбойник…

— А как я увижу сосны?

— Даст Бог, вернёмся в Новогородок. Я выживу, посмотришь!

— Елена передаёт тебе привет.

–Любимица султана? С чего бы это?

–Она говорит, что отец, у которого такая дочь, как я — счастливый человек.

— Наверное, у неё доброе сердце.

— О да! А ещё… Она говорит, что следующей весной мне уже нельзя будет видеться с тобой. Я буду взрослой , надену паранджу, и в отряд янычар меня уже не пустят.

— Следующей весной? Если даст Бог, мы будем с тобой уже дома… Станешь учиться в костелной школе, потому что моя дочь должна знать грамоту.

— А меня уже учат! Главный музыкант даёт мне задания – по нотам разбирать музыку. А Елена показала мне все буквы греческого алфавита. Ведь мы будем скоро жить здесь, в Константинополе.

— Ещё неизвестно. Греков взять не так просто. Если бы они не выступали так против унии — силы их были бы вдвое больше.

— А что такое уния?

— Это долго объяснять. Союз двух церквей, разделённых четыреста лет назад. Это как ветви одного дерева, которые разошлись в разные стороны. Попробуй теперь соединить их в одно! Вон митрополита Исидора в Москве после этой унии в Чудов манастырь заточили, и он оттуда еле убежал к нам, в Новогородок*

— Да что я рассказываю это тебе, такой крошке! — махнул он рукой. — Расскажи лучше, как твоя музыка? Не тяжело ли тебе в этом Содоме?

— А что такое Содом?

— В Новогородке ты станешь читать Библию и Новый Завет, и узнаешь, что это. Там тебя окрестят, и та забудешь всё, что тебе здесь вдалбливают в голову…

— Неужели — всё?

— Ну, музыку, конечно, нет. А вот все эти гаремы, эти пляски и угождения – их помнить не надо. Ты будешь вольной.

— А ты учился?

— Немного

— А учёные люди там есть?

— У нас, в Новогородке ученых людей искать не надо. Там ведь столец митрополичий киевский и всея Руси*, иногда еще пишут — литовский и киевский, ибо Киев древний город, но Новогородок сейчас в княжестве Литовском более важный.

— Но ты говорил как-то, что ушёл на войну из другого города. Кра… не помню!

— Из Кракова? Да! Но я слышал. Что прежний король, который меня знал, при смерти.

— А мы вернёмся в Новогородок, а не в этот Краков…

— Краков? Нет. Там сейчас другой король. Что мне там делать при дворе? А знаешь?… — он задумался. — Не будь тебя, я, пожалуй, и остался бы я здесь. Да! Ушёл бы в монастырь на Афоне, ибо постиг, сколько горести в этой земной жизни. Мне и так кажется, что душа моя здесь отравлена, и горький плод я не хотел бы нести на родную землю, но и тебя здесь оставлять не стану.

Люгашка понимала не всё, но едкая горечь интонации, какая-то горестная безнадёжность , с которой он говорил, упали на её душу тяжёлыми свинцовыми каплями, и она ещё сильнее прижалась к отцу, не зная, что всегда в самые тяжёлые минуты своей жизни будет вспоминать эту щётку зелёной травы, пробивающуюся из красной глины под ногами, ветку смоковницы перед глазами и огромную, пронзительную голубизну средиземноморского неба, а главное — безмерное чувство любви и того душевного трепета, которое взрослые называют слиянием душ.

Из недалёких кустов послышался шум. Это юные янычары, которые, очевидно, отдыхали в рощице, выбрались оттуда и, топая, проходили мимо. Последним шёл Чакан. Он безразлично смерил взглядом Яна и его дочь. Но Люгашка, полная счастья, словно хотела поделиться этим со всем миром. С широкой улыбкой, вся сияя, она смотрела на проходившего мальчика, на его уже загоревшую грудь, едва прикрытую безрукавкой, на гладко бритую голову, на худые, но уже крепкие руки, и радостно проговорила слова приветствия:

— Аллах велик!

Но Чакан не ответил.

–Почему не приветствуешь мою дочь?– нахмурился Ян.– Я ведь, как-никак, твой учитель.

Чакан покраснел, слегка наклонился, но смотрел мимо девочки, всем своим видом подчёркивая, что делает это только подчиняясь обстоятельствам. Люгашка огорчённо вздохнула.

— Нам пора возвращаться, — крикнул, вынырнув из палатки, Кемаль.

В самом деле, солнце и впрямь уже стремительно садилось в серебристо-серые волны моря, ярко освещая золотые кресты константинопольских церквей и монастырей, длинными косыми полосами ложась на пожухлую за горячий длинный день траву.

Внезапно возле стен города, ближе к Золотому Рогу, раздались крики, уханье пушек и камнемётных машин. Очевидно, где-то завязалась стычка. И сейчас же с ближайшего греческого корабля понеслись на турецкий стан косматые огненные шары.

Словно взорвалось само небо — вспыхнуло несколько шатров, грозно загудели ядра, что-то ахнуло рядом так, что заломило в ушах и Люгашка зажмурилась. А когда открыла глаза, увидела, что одно из ядер попало в недалёкую группу подростков, и крайний из них, Чакан, лежит на земле. Там же, дальше, копошилось кроваво-красное месиво, и хриплые, дикие крики раненых и умирающих внезапно заполнили всё вокруг.

—К бою! — раздался крик Карасманоглу, и отец, успев крикнуть Кемалю, чтобы он забрал Люгашку, придерживая раненое плечо, бросился бежать вперёд, к месту, где развевалось зелёное знамя. Опоздание жестоко каралось, и потому уже через минуту возле палаток всё опустело.

Кемаль крепко схватил Люгашку за руку:

— Побежали!

— А как же… они? — девочка показала на умирающих, на лежащего без сознания Чакана.

— Какое нам до них дело? Сейчас ахнет — и взлетим вместе с ними к Аллаху! — глаза у Кемаля расширись от ужаса, взгляд блуждал. Он потащил за собой племянницу, но она вывернулась, бросилась назад.

Снова неподалёку взорвался огромный огненный шар, горячим смертоносным дыханием обдало всё вокруг. Люгашка, склонившись над Чаканом, увидела — красная, липкая жидкость заливает его грудь. Нужно было остановить кровь – она не раз видела, как делали это женщины в гареме после наказания, когда от плетей вздувалась тонкая кожа. Но там у каждой под рукой всегда была губка — упругая, ноздреватая, она хорошо останавливала кровь. Иногда её пропитывали опием — если рана сильно болела. Говорили, что воины берут такие губки вместо кружек в поход, чтобы, подойдя к водоёму, смочить в воде и выжимать прямо в рот. Но здесь ничего нужного не было.

Девочка, беспомощно оглянувшись, мгновение размышляла. Затем попробовала оторвать от своей кофточки кусок материи, но плотный шёлк оказался неподатливым. Тогда, извиваясь, как ящерица, она отстегнула пояс и плотно перевязала рану. Кровь перестала течь медленной, обильной струёй, и, запекаясь на солнце, горячей коркой затвердевала под руками Люгашки, которая хотела оттащить тяжёлое тело подростка в спасительную тень кустов. Но тут, грубо толкнув её и ругаясь во всю глотку, Кемаль поволок племянницу прочь — по красноватой глинистой дороге, по рытвинам, оставленным копытами быков .

— Он умрёт, умрёт! — кричала девочка. Слёзы заливали ей лицо, волосы растрепались, она пробовала отбиваться, но дядя зарычал утробным, передавленным голосом:

–И пусть подыхает! Пусть они все подохнут, что нам до них?!

Он бежал всё быстрее, но внезапная сумятица постепенно затихала, и Кемаль осознал, что опасность им больше не угрожает. Тогда он остановился, тяжело дыша, а потом сел на обочину, не выпуская руки племянницы и заставляя её тем самым сесть рядом.

— Такой пояс! Да лучше бы я продал его на базаре! Убить тебя мало, мерзавка! – заорал он, показывая назад.

— Замолчи! Я спасла воина султана! – закричала она в ответ! — Если ты против – скажи ещё раз!

Но он сразу обмяк.

— Боюсь, что Аллах заберёт меня раньше, чем я лягу на пушистом ковре и поднесу к губам первую в своей жизни серебряную чашу, — хрипло пробовал он пошутить и вдруг подмигнул девочке:

— Небось, до смерти испугалась?

–Я?!

— А кто же? Если бы я не забрал тебя из этого чистилища, ты бы пропала. Ты ещё совсем дитя, и не простое дитя, а поцелованное в лоб самим Хызром…. И можешь принести много денег в свою семью, если будешь умнее.

Он тяжело вздохнул, но больше ничего не сказал, заметив, что племянница быстро задышала — наверное, боялся, что она снова надерзит ему. Только пробурчал себе под нос:

— Настоящая джинница! А что будет потом?

Но Люгашка не стала возражать — она вглядывалась в дорогу, по которой они пробежали. Уже стемнело, в кустах застрекотали кузнечики, аромат базилика и мяты медленно и вкрадчиво вытеснял запахи гари и огня.

— В лагерь нас сейчас не пустят. Ведь ты хочешь узнать, жив ли отец? — Кемаль устало поднялся.

— Если хочешь узнать, не случилось ли беды, отбрось все мысли и , став чистой, как бумага, на которой ещё не написано долговое обязательство, пошли клич в никуда, и слушай. И ты через какое – то время почувствуешь — то ли спокойствие, то ли страх, а то, может, и ужас. И твоё сердце само прошепчет, что с тем, о ком ты спрашиваешь…

Люгашка посмотрела на дядю с изумлением, не веря своим ушам. Он был задумчиво- серьёзным и даже лицо его, обычно плутовато – наглое, изменилось, разгладилось.

— А когда ты так делал?

— А так я ждал своего отца, твоего деда. Я его очень любил. А он часто ходил на войну, потому что был воином. И всегда возвращался, приносил добычу. Так что я под конец перестал тревожиться. И вот однажды, когда я даже не думал о несчастье и ни разу за весь поход не позвал его, не узнал, жив ли — тогда и принесли нам чёрную весточку. И мы быстро обеднели, потому что мать не могла сама вести дела, хотя у нас была даже маленькая лавка, где продавали амулеты, украшения, косметику.

Заметив, что племянница слушает его с жалостью, он вдруг захохотал, загримасничал и плутовски закончил:

—   Ты бы вот … пожалела дядю… Я бы тоже мог открыть лавку. Попроси отца — пусть не теряется, в домах византийцев много золота, а его легко спрятать в походный мешок! Скажешь, а? Ну, обещай, что скажешь!

Люгашка даже вздрогнула — так быстро он преобразился. Она только молча кивнула, но не сказала в ответ ни слова, и они зашагали к шатрам гарема, где недовольные часовые долго не хотели впускать опоздавших, пока, наконец, Кемаль не всунул главному в руку несколько мелких монет, из-за чего потом долго ворчал и ругался в темноте.

— Где ты шлялась! — главный евнух встретил Люгашку руганью.– Из-за тебя мне пришлось соврать, что ты лежишь в горячке. Ведь весь оркестр ушёл к заливу святого Устья. Так приказал султан.

— Но что случилось?

— Не знаю. Знаю только, что наш высокочтимый повелитель задумал что-то необыкновенное…

А утром, едва розовая полоса легла на самые высокие лиственницы, все проснулись от скрежета, гула и оглушительного марша труб и барабана. И тогда, словно боясь прозевать нечто необычное, все, кто мог, бросились к берегу Золотого Рога.

От залива святого Устья, возле северных стен Галаты, на несколько вёрст до самого Босфора тянулся деревянный настил, густо смазанный салом, по которому бесчисленные темные фигурки воинов и наёмников дотаскивали до воды последние две триремы с распущенными парусами. Остальные судна уже стояли, покачиваясь, на волнах Золотого Рога, и среди них — страшные галеры, назаваемые «кадырга» с навечно прикованными невольниками на вёслах, давшие миру слово — каторга.

Громкие крики одобрения понеслись с берега, на котором стояла турецкая армия. Но гробовое молчание царило на северных стенах осаждённого Константинополя, куда уже сбегались со всего города, не веря страшной вести, люди, едва отдохнувшие за короткую апрельскую ночь.

— Слава Аллаху, конец им! — произнёс Кемаль, в благоговейном ужасе глядя на внезапно окружившие Константинополь с севера турецкие корабли. Но Люгашка смотрела на сказочные золотые купола церквей со щемящим чувством сочувствия.

— За что ты их так ненавидишь, дядя? Ведь мы первые напали на них? Они жили, не трогая нас, строили такие красивые дома и церкви. И там, наверно, живут такие же девочки, как и я, и такие же мужчины, как ты и мой отец. За что их всех убивать?

— Тише! — цыкнул на неё Кемаль.– Ещё услышат, тогда… Да нас просто разорвут на куски за такие мысли. Столько лет мы ждали этих минут. Столько надежд с ними связано. Да хоть бы и я… Я смогу жениться, зажить как … как вот они! — он с ожесточением ткнул пятернёй в направлении Большого Дворца.

Он опять схватил её за руку и снова, как и вчера, почти потащил назад, приговаривая:

— Глупая девчонка, и рассуждения твои глупые. Если бы твоя мать не рожала при мне, я бы не поверил, что ты моя племянница. И отец твой тоже глупый. Он же сколько раз мне деньги, которые в школе получал, отдавал! Стоило только попросить: сразу размякнет, отдаст, что прошу, и даже больше.

— Так ведь ты же сам клянчил!

— Мало ли что? На базаре тоже просят много, но если отдашь, не торгуясь — сразу все увидят, что дурак.

— Не говори так о моём отце!

Кемаль остановился, широко улыбнулся:

— Ну, не буду, не буду!

И тут же вкрадчиво наклонился к девочке:

— А ты не дашь мне… в честь такого радостного события… немного монет? Я бы выпил пальмового вина…

— Дядя! Ведь ты получаешь почти все деньги, а остальные — сам знаешь, остаются у Кизляр – аги, чтобы потом отдать их как выкуп за отца. А мне хотелось ….

Она запнулась. Стоит ли рассказывать Кемалю, что она думала купить диковинных плодов манго, которые придают силы тем, кто потерял много крови. Наверное, Чакан совсем обессилел…Но она удержалась и только, покопавшись в парчовом мешочке, накрепко привязанном к шароварам, достала половину монет и молча протянула дяде.

Но Кемаль не обратил внимания на её колебания. Он был счастлив: деньги — это забвение от всего — от мысли, что он неудачник, от страха, что и после такой великой удачи, как взятие Константинополя, счастье ему не улыбнётся, Аллах явно подшутил над ним, дав ему в племянницы девчонку, отмеченную самим покровителем талантов Хызром…

А в этот час командир юных янычар Хамид Карасманоглу вновь предложил Яну:

— Я знаю, как ты не хочешь идти в атаку и умирать за Аллаха, тогда место в раю, среди гурий, тебе обеспечено. Если же выживешь — разбогатеешь, станешь вольным и будешь жить в прекраснейшей стране, которая только есть под небесами. У нас в войске есть командир отряда, он из Московии, и зовут его сейчас Нестор Искандер. Он стал мусульманином и добился большого поста в нашем войске! Почему ты мечтаешь уехать, выкупиться? Если перейдёшь в ислам – станешь свободным!

Но Ян, хотя и низко склонился перед угрюмым, обычно немногословным и неприветливым янычаром, ответил с неколебимой уверенностью:

— Как сокол никогда не сможет стать ястребом, так и я не смогу стать настоящим турком. Наверное, того не допустит ваш Аллах. А что касается нашей страны… Там много холода и не так много зерна растёт на полях, как здесь, но зато там солнце ласковее и земля мягче…

Карасманоглу посмотрел на Яна с жалостью, поцокал языком, как будто услышал великую глупость.

Так Ян впервые услышал про московита. Как он-то попал в турецкий плен? И сейчас возврата уже нет. Московия не помогала крестовым походам за освобождение гроба Господня, но была так же, как и православные Великого княжества Литовского, тесно связана с Византией. Однако, когда слабеющая Византия согласилась на унию с Римом, она осудила её. Великий князь Московский Василь Васильевич не захотел даже выслушать своего митрополита Исидора, когда тот возвратился из Италии, приняв унию от имени своей страны и согласившись на неё. Царь приказал посадить “латинского ересного прелестника” в Чудов монастырь, откуда, правда, позволил ему сбежать, чтобы избавиться от забот. Зато в Великом княжестве Литовском Исидора приняли приветливо. Ян помнил, как встречали его в Новогородке — со звоном колоколов, с хлебом – солью на полотняном рушнике с вышитыми крестами. А ведь в городе живут и православные, которые не одобрили Исидора. Но никто не бросился его проклинать, никто не кричал – Сжечь!—как это бало В Москве и как о том, крестясь, рассказывал митрополит.

И, вспоминая о Новогородке, Ян ещё сильнее сжимал зубы, молчал, не поднимая глаз, когда юные янычары похвалялись тем, что рвы под проклятым городом завалены трупами, которые едва успевают убрать за ночь горожане.

ХХХ

Люгашка тоже много размышляла теперь о Константинополе.

” Проклятый город”, как называли его турки, был родиной Елены. Это она приблизила Люгашку к себе и часто, приглашала её в свой шатёр. Там она угощала девочку сладостями и часто просила сыграть греческую песню. Иногда тихонько пела их, и Люгашка, понемногу осваивая мелодию, подыгрывала ей. При этом запоминала и слова: память у неё была цепкая и неутомимая. Было видно, что душу молодой женщины точила чёрная, неутихающая боль.

Обвязав золототканой узкой повязкой кудрявые тёмные волосы, соорудив из упругих, обтянутых парчой подушек кресло, она садилась в него и начинала протяжно, словно терзая себя, говорить. Тёмный, затаённый ужас слышался в её голосе:

— Когда император Константин тысячу лет назад искал место, чтобы основать новую столицу вдалеке от Рима, он услышал однажды во сне голос, который велел ему ехать на берег Босфора, где он должен увидеть желанное. Но когда начали ровнять место для первого храма, из расщелины выползла огромная змея, на которую внезапно упал неизвестно откуда взявшийся орёл и унёс её ввысь. Однако змея укусила его, и он упал на землю, всё ещё держа её в когтях. И только когда люди убили змею, они смогли освободить орла, который хотя и с трудом, но всё же смог улететь. Мудрецы истолковали это как пророчество о том, что орёл — это христианство, и оно победит здесь нечестивых, однако впоследствии потерпит от них. Однако всё же в конце концов христиане возвратят себе Константинополь…

— Так чего же ты плачешь?

— Я слышала , как придворный астролог сказал султану, что победа близка. Значит, Господь именно пошлёт гнев свой на этот город, и я вижу, что уже почти вся страна взята турками. Всё сходится — даже мать у нынешнего императора называется Еленой, как и у первого, основавшего наш город…

— Ты должна радоваться – после победы сможешь жить во дворце самого султана Константина, а ты и мечтать не могла об этом, когда бегала по улицам этого города бедной девчонкой!

— Ох, малышка, глупа ты ещё. Ты даже не можешь запомнить, что Константин не султан, а царь, василевс, и рождён он в пурпурной палате, как и все наши повелители, отчего называют их багрянородными.

— Но все эти годы ты не очень тосковала о своём городе? Ведь ты стала любимой наложницей и тебе завидуют здесь почти все!

Люгашка любовалась точеной, смуглой Еленой: та в своём прозрачно – красном дивитиссии*, который носила, предпочитая его другим одеждам, казалась ей вечерним облаком, подсвеченным уходящим солнцем. Но в глазах этой юной, жизнерадостной женщины часто мелькало нечто древнее, неизбывное, как у стариков, готовых спокойно уйти в невозвратные дали:

— Они завидуют, но не знают, какая горечь у меня на душе. Ведь я войду в Царьград вместе с врагами, и те, кто там ещё будет в живых, проклянётменя тоже! Я знаю – город падет, и мне дано видеть его гибель! Боюсь, что у меня не хватит на это сил…

ХХХ

Через неделю, 21 мая 1453 года, смрадная, с бредом раненых, всхлипами умирающих и гарью тысяч сожжённых домов темнота ночи внезапно озарилась голубовато – красным, колеблющимся огнём.

— Турки в городе! — всполошные крики разбудили весь город, и только что уснувшие жители Константинополя, хватая ружья и пищали, куски черепицы и ножи, в который раз стали готовиться к сражению. Загудел колокол, за ним другой. Звонили в храме святой Софии, и император Константин с охраной поспешил туда.

Невиданное зрелище ошеломило людей, привыкших к огню, крови и тысячам погибающих на пиках или разорванных снарядами соотечественников: никого из врагов не было возле церкви. А вместе с тем невиданное нике досель, голубовато- алое пламя рвалось ввысь из самого купола храма. И что особенно поразило: храм горел, но не слышно было ни треска горящих стропил, ни разрушаюшейся крыши.

— Что это? — поражённо спросил исхудавший, почерневший за последние недели император, и ему зло и громко ответил патриарх Исидор: ( ? )

— Исполняется древнее пророчество: христианской благодати нет уже более над твоим городом, кесарь! Город будет взят, и все мы умрём!

Люди, прибежавшие на площадь перед храмом, увидели, как покачнулся в седле и стал медленно падать с коня, подхваченный оруженосцем император Константин, и багровый его плащ показался всем в зловещем свете пламени огромным сгустком крови, упавшим на землю возле главного храма гибнущей столицы…

И тотчас скользнул в темноту и исчез в ней человек из толпы, спеша рассказать об увиденном тем, кто зажал горло Константинополя тугой петлёй осады. Как только вестник прибежал к туркам, слуги разбудили султана, крепко спящего на пурпурном ложе, устроенном на толстом, во весь шатёр, ковре.

Мехмед поспешно вскочил, набросил на себя парчовый халат, выхватил поданную кем-то из придворных подзорную трубку и долго вглядывался в пламя, постепенно гаснущее, но всё ещё видное отовсюду. А когда опустил трубу, стало видно даже в слабом, далёком отблеске огня, как блестят его глаза, зубы, оскаленные в торжествующей, безудержной гримасе.

— Наконец-то! Аллах с нами, и никому не удастся уйти от меча правоверного! И я сам… сам хочу отсечь голову этому последнему императору ромеев! Вы слышите — я сам! Чтобы никто не смел трогать его!

ХХХ

— Ваша милость, я хотел бы , несмотря на рану, быть с отрядом, чтобы потом всю жизнь рассказывать о том, что брал Византию, — Чакан, прихрамывая, подошёл к командиру отряда Карасманоглу, который вместе с высыпавшими из палаток турками тоже смотрел в сторону пламени, вспыхнувшего над Константинополем.

— А если твоя рана снова откроется или ты умрёшь на стенах ? — испытующе глянул на него Карасманоглу.

— Тогда я буду рассказывать об этом в раю! — заученно-громко воскликнул подросток, его светлые глаза не мигая смотрели прямо на командира.

— Что ж… — огромный турок одобрительно прищёлкнул языком. — Я не имею права лишать тебя этого счастья.

ХХХ

Елена, у ног которой, свернувшись котёнком, спала Люгашка, проснулась вместе со всеми женщинами, которые, взвизгивая от ужаса и восторга, сбились в кучу возле шатров, оживлённо судачили, тыкая пальцами в сторону пламени, затмившего полную луну. В красно-жёлтом призрачном свете, полуголые, окружённые служанками и евнухами, они ещё успевали и ревниво осматривать одна одну, чтобы потом вдоволь поговорить о недостатках той или другой любимицы султана. Елена не пошла к ним, а, запустив пальцы в гриву Люгашки, как в шерсть комнатной собачонки, молча стояла в своём белом дивитиссии, похожая на привидение или на одну из статуй возле дворца императора, которые отчётливо были видны туркам в ясные дни. Она слушала, потом, ни сказав ни слова, ушла к себе.

Во тьме шатра, благоухающего мускусом и розовой водой, Люгашке сначала не было видно ничего. Потом она услышала тихий плач и в свете слабого света , прорезавшего шатёр от входа, рассмотрела, что Елена лежит на ковре лицом вниз.

— Если султан так огорчает тебя, убеги от него!– прошептала Люгашка, припадая к тёплой, мягкой, душистой руке своей покровительницы. Но та быстро зажала ей рот:

— Тише, ради самой Богородицы, тише! Что ты говоришь, безумная!

И горячо дохнула в ухо:

— Ведь твой отец хочет выкупить себя у кадия. Себя и тебя тоже. Так?

–Да, мы собираем деньги на выкуп на нас обоих.

— Так вот — твоему отцу, может, это и позволят, а тебе, глупая малышка, отсюда никогда не уйти.

— Но почему?

— Потому что султану нравятся птицы, и ты — одна из них. А ты ведь чирикаешь лучше других, зачем же ему выпускать тебя на волю?

— Но мой отец не уйдёт отсюда без меня. Возможно, ты сможешь упросить повелителя? И он в добрую минуту распахнёт дверцу, чтобы я могла…

— Улететь? И играть для кого-то другого?

— Ты сама говоришь, что я всего лишь маленькая птичка. Он и не заметит, если я улечу.

— Ты не знаешь Мехмеда. Он, как лев, лучше прихлопнет тебя лапой, если натешится и наиграется. Он поступит так и со мной, если я в чём-то не угожу ему. И с кем угодно.

— Я думала, тебе весело с ним. Ты смеёшься, шутишь.

— Так шутит фокусник на канате высоко над землёй. Одно неверное движение — и можно сломать шею. Поэтому зрители так жадно смотрят на канатоходца. И остальные… из нашего гарема, которых он приглашает реже, чем меня, тоже смотрят на меня с ожиданием, хотя и сами они те же канатоходцы… Ты говорила, что на родине твоего отца женщины, как и у нас в Греции, тоже сами выбирают себе мужчину, и их не продают в рабство?

— Так говорил отец.

— Тогда тебе действительно нужно жить там. И, возможно, я смогу помочь тебе.

— Как?

— Не скажу. Потому что может и не получиться. Но однажды султан сказал, что он хочет въехать в храм святой Софии на коне, и что твоя музыка уже рассказала ему о том, как это будет. Я посмотрю, в самом ли деле он заглядывает в будущее…

Она шептала это на ухо девочке, и внезапно Люгашке показалось, что в сбивчивых, лихорадочных фразах есть свой ритм. И когда Елена замолкла, она поднялась, и, пошарив рукой возле подушек, нашла свою флейту.

— Ты что? — изумлённо спросила гречанка.

— Если госпожа позволит, я попробую передать, что у неё на сердце…

Но через несколько минут к шатру, пыхтя и отдуваясь, прибежал евнух. Перебирая руками холстину, он пытался найти вход:

— Если повелитель услышит эту безмерную тоску, он может разгневаться, потому что душа его сейчас радуется полученным известиям о положении в Константинополе!

— И тогда ты передашь повелителю, что, оставшись без него, безмерно тоскую я! –Елена, одним махом откинув непокорную занавесь, встала перед ним, заслонив собой Люгашку.– Хотя… разве ты понимаешь что-нибудь в любви!

— Так вы перестанете играть это?

— Да, я прикажу играть радостную мелодию!

Когда евнух, низко поклонившись, ушёл, Люгашка наивно захлопала в ладоши:

— Ты так смело говорила с Фаридом, а ведь его в гареме боятся все женщины!

— И я его боюсь.

— Тогда — почему же…

— Судьбу не обманешь. А мне кажется, что я долго не проживу.– Елена обняла Люгашку. — Бог не даёт мне ребёнка, а жить ради того, чтобы развлекать повелителя…

Она не договорила. Потом крепко обняла девочку:

— Если бы у меня был такой ребёнок, отмеченный Богом!

— Мне говорят, что я ужасно некрасивая и никогда не смогу понравиться ни одному мужчине, — скорбно прошептала в тонкую, душистую ткань дивитиссия обрадованная Люгашка, крепко прижимаясь к Елене.

— Мужчины глупцы, они видят только формы, а огонь, зажжённый Творцом в этом сосуде, не видят, моя девочка! Но, может быть, тебе повезёт, и когда ты будешь знатной госпожой у себя на родине, кто-нибудь рассмотрит, как ты мила, и поймёт, сколько тебе дано иной красоты, духовной…

— А что такое — духовная красота?

— Это слишком долго нужно объяснять, а я устала, ведь наш султан может заглянуть и сюда. Господь, или турецкий Аллах создал его, наверное, из железа, потому что он выносит то, о чём простые смертные и помыслить не могут.

ХХХ

Утопая в мягких покрывалах и постепенно как бы растворяясь в ароматной темноте, девочка видела во сне, как она вместе с отцом летит на тонконогом коне всё дальше и дальше от столицы. Навстречу неведомой стране, где нет рабства и где каждая из красавиц гарема — и Зульфия, и Фаридэ, и Надия — смогли бы найти себе храброго воина, который   в набегах сумел бы захватить побольше добычи. А ещё лучше такого, котоы бы любил детей от них. Как её отец. А ещё — такого, как Чакан, когда он вырастет…

И с этой мыслью она блаженно заснула, а Елена долго ещё лежала с сухими, воспалёнными глазами, в которых не было слёз, а была жестокая, злобная решимость…

ХХХ

Рассвет 28 мая 1453 года трудно пробивался сквозь тёмные облака гари и дыма, сгустившиеся над Константинополем, и только к обеду красный глаз солнца зловеще глянул на тысячи людей, которые кололи, резали, кромсали друг друга, падали во рвы, ломая кости. Клочья кровавого мяса разлетались под взрывами ядер, ведь орудия с той и другой стороны палили   теперь почти беспрестанно. Эти люди ползли, стеная и хрипя, и замирали навсегда в странных, неожиданных позах, то глядя в небо широко раскрытыми от ужаса мёртвыми глазами, то словно стараясь вдавиться в спасительное тело матери – земли. Султан был всё время впереди нападающих, и визири напрасно умоляли его удалиться. По ту сторону Золотых ворот рубился, как простой воин, севаст Константин, и они, как два магнита, взаимно притягиваемые друг к другу роком, не видя один одного через стену, чувствовали безумную, яростную ненависть, которая давала обоим неиссякаемую силу и передавалась сражающимся воинам.

В какой-то момент отвага сопротивления достигла такой мощи, что турки, уже ворвавшиеся в проломы, были разом отброшены далеко от стен. Но это был последний всплеск обреченного на гибель города — почти в ту же минуту из тучи, которая затерялась в дыме и копоти орудий, хлынул дождь — капли влаги, крупные, как виноградины, были зловеще-чёрными. Они катились по лицам греков, и те глядели друг на друга с ужасом в глазах.

— Это знамение. Мы погибли — прошептал Константин, только что сошедший с коня и собиравшийся напиться воды из золотого ковша. Ноги его подогнулись, он упал на колени и закрыл лицо распухшими от непрерывной сечи руками.

— Константином создался и Константином окончится…

Зловещее пророчество было известно всем, и все, окружающие императора, замерли, как поражённые этой мыслью. Но василевс поднял голову, карие глаза его засияли той сумасшедшей, почти былинной отвагой, которая все эти недели держала осаждённых как железный обруч, и сказал коротко:

–Пока ещё Господь с нами. Турки не в городе!

И всё же он, наклонившись к одному из своих приближённых, сказал коротко:

–Вот сейчас пора.

И тотчас же худощавый, смуглый человек склонил голову и ответил так же коротко:

–Прощай, император.

Никто не знал – этот обмен словами значил, что дети императорской семьи должны быть вывезены из города. И исполнял приказ – скорее просьбу, один из рыцарей ордена иоаннитов, прозываемых в народе госпитальерами. Таинственный и могущественный, этот орден на острове Мальта тайно помогал христианскому государю, но даже и его помощи было мало – судьба Византии была предрешена…

В то же время султан Мехмед, почувствовав внезапную слабость, приказал войскам отойти для отдыха. И те, отодвигая тараны – туры, остановив подводы где грудами лежали мешки с землёй, которыми забрасывали рвы, отправились по своим палаткам, чтобы, обмывшись, сотворить молитву и обессиленно упасть на замасленные одеяла – курпачи.

Если в первые недели осады после боёв воины султана много говорили о событиях дня — например, о гигантской пушке, которая первым же выстрелом сбила сразу семь зубцов стены и у которой генуэзец Джустиниани метким выстрелом разбил зарядную часть, из-за чего пушку довелось перелить, то теперь они в большинстве своём молча ели, совершали омовение – намаз и угрюмо укладывались на тёплой земле отдохнуть. Слишком много сил было отдано осаде, слишком много воинов легло у стен Константинополя.

Вонючая гарь забивала глотки, синева окружающих город морей словно выцвела в этой непрестанной, нечеловеческой бойне, и нервы у всех были так напряжены, что люди вскакивали во сне от треска ломающейся ветки.

Ян с удивлением встречал каждый день, не веря тому, что он всё ещё жив, но что-то тоже надламывалось в нём, словно раковина, в которой пряталась душа, тихо трещала, готовая вот-вот разлететься на части.

29 мая, движимая железной волей султана, многотысячная армия османов под звуки барабанов, крики командиров и звон колоколов гибнущего города снова упрямо поползла по стенам, по мешкам, через рвы. Земля в них не могла впитать всю кровь, тёмную, не просыхающую даже под горячим солнцем. В тот день на штурм погнали всех – и Ян бежал в одном ряду с учениками.

И всё же судорожным усилием греческих отрядов Феофила Палеолога и Димитрия Кантакузина турки были опять отброшены почти к самой ставке султана. И тогда, схватив железную палку, Мехмед Второй, подскочив к своим воинам, с маху   ударил ею по голове первого из бежавших. Это было сигналом – чауши* и дворцовые раудухи* стали остервенело избивать беглецов.

— Смерть трусам! Убивать всех, кто отступает перед неверными!

Громовой голос Мехмеда показался туркам голосом самого ангела смерти Джабриила, и они остановились. А султан орал, и голос его был слышен далеко вокруг:

— Вперёд, мои славные воины, лучшие в мире! Вам ли бояться неверных, если с нами Аллах!

И снова его возглас подхватили командиры:

— Ягма! Ягма!* На разграбление! Янычары, вперёд!

И беглецы повернули назад Лавина их с гулом, с воплями ударилась о городские укрепления. Внезапно все увидели, что на башне святого Романа взвился зелёный флаг султана. Общий крик ужаса осаждённых, казалось, потряс небо. И вслед за ним раздался далёкий крик торжества турок.

Пролом возле ворот святого Романа, который каждую ночь жители города подновляли кирпичом и камнем, был продырявлен нападавшими — так гигантский ствол дерева протачивают мириады муравьёв. Вопящие имя Мехмеда воины стали растекаться по улицам, по домам, откуда на голову им падало всё, что могло найтись у людей в жилище — горшки с водой, кадки с цветами, кувшины с горящей смолой. Загорелись лавки, их стали потрошить — с жадностью, с воем, от которого глохло в ушах.

Когда Ян, повинуясь команде Карасманоглу, вбежал вместе с воинами в богатую усадьбу недалеко от бывшего пригорода столицы Ливадии, он увидел на мозаичном полу в прихожей целую семью. Стоя на коленях, четверо детей и их родители с мольбой протягивали к победителям икону Богоматери. Карасманоглу с силой рубанул по ней мечом.

— Никого не оставлять в живых! — рыкнул он низким голосом, и, словно поняв его, дети с визгом, с криком бросились назад, к лестнице, но были в одно мгновение изрублены саблями.

— Вверх, и берите только самое ценное! — снова рявкнул командир, и воины бросились вверх, опрокидывая столики, лавки, лежаки, переворачивая постели в поисках драгоценностей.

Ян бежал вместе со всеми, но, замешкавшись, вместо кладовой попал в одну из спален. Служанка, ещё молодая женщина в голубом дивитиссии, оттенявшем ярко – синие глаза и смуглую розовость лица, стояла, вжавшись в стену, беспомощно выставив вперёд руки. Серебряной рыбиной блеснул на одном из запястий браслет. Она смотрела на вбежавшего мужчину, а он остановился, отпрянул — из глубин памяти возникла другая женщина, которая так же протягивала к нему руки, вся в голубом, но только глаза у неё, такие же синие, были радостными и смеющимися. Он тогда был мальчишкой, который едва карабкался на высокий стул перед столом, накрытом скатертью с красными и белыми узорами. И икона такая же стояла у них в углу, как и здесь — золотой Спас с задумчивыми, глубокими глазами.

Из-за спины его протянулась к женщине цепкая, жадная рука. Ян оглянулся – подскочивший заместитель командира отряда Хамид смотрел загоревшимся, хищным взглядом на выпуклую грудь под дивитиссием. Его кривой хищный нос мгновенно покрылся потом, сухие синеватые губы искривились. Одним движением разодрав на женщине одежду, он властно крикнул сопернику:

–Вон!

Коротко и жалобно, как испуганная куропатка, на которую налетел коршун, служанка что-то крикнула, и крик этот словно пронзил сердце Яна.

— Не трогай! — заслонил он женщину. Но турок вместо ответа схватился за свой ятаган. Короткий, резкий взмах — и Ян был бы разрублен пополам, если бы ятаган свирепого воина не ударился о другую сталь, о другой оружие прямо над головой Яна. Он не видел того, кто, стоя за его спиной, заслонил его от удара, но успел заметить, как удивлённо расширились глаза Хамида перед тем, как с разрубленным плечом упасть прямо к ногам опешившего Яна и оцепеневшей от ужаса женщины.

–Штурхай яго униз, пад ложа!

В первое мгновение Ян просто не понял слов, потому что удивление тоже парализовало его — Чакан, молниеносно заталкивая тело начальника под тахту, продолжал по-белорусски:

— У нас дзве хвилины, каб збегчы адсюль, пакуль нас самих не скрышыли на капусту!

–Ты… ты говоришь по – нашему?! — еле выговорил опешивший Ян.

–А ты што думау, ага? Я сам з Вильни, крывич.Ну, давай, варушыся. Тут ёсць иншы выхад, я ужо зауважыу.

— А ты, — по турецки обратился он к молодой женщине, — тоже беги. Иначе ты позавидуешь мёртвым.

Странно, но она поняла его — мелькнула в двери голубым одеянием, которое она зажала обеими руками у горла, и исчезла.

–Бяжым, каму кажу! — вскрикнул Чакан.

Он первым бросился в дверь, перебежал через две комнаты и легко скатился по лестнице, которая вела в сад, где тёмнозелёные миртовые кусты оттеняли жёлтые песчаные дорожки, а над ними раскинулись акации, усыпанные одуряюще-жёлтыми цветами.

Беглецы едва успели проломиться сквозь кусты , как раздались крики и на пороге усадьбы появились фигуры их бывших товарищей.

— Хамид-бей, где вы?

–Чакан!

–Ян-оглы!

— Пригнись и поползли! — теперь уже Ян командовал юным янычаром, так неожиданно пришедшим ему на помощь.

Они скользили между деревьев, как ужи, пока не подползли к ограде. Обдираясь о шершавую кору кипариса, царапая руки, поднялись наверх, перекатились на тихую улочку, и, пробежав по ней, свернули к храму, одиноко стоящему на пригорке. Оглянувшись, увидели сечу, кипевшую возле старой, низкой стены, которая носила имя Константина. Она, как было известно, уже несколько веков не служила укреплением, а обозначала старый Царьград, который окружал дворцовый комплекс севаста и неодолимо и упрямо   стремился хотя бы приблизиться к нему.

Храм был заперт, но Чакан, ловко взобравшись на парапет, пробежал по нему, балансируя, и с силой, толкнув несколько раз раму, открыл окно, державшееся на ветхой петле. Они спрыгнули внутрь. Испуганный священник в чёрной рясе, стоя у царских ворот, смотрел на них, не произнося ни слова.

–Мы не турки, святой отец, мы укроемся у тебя, пока не решим, что делать.– быстро сказал ему Ян. Священник смотрел на них, не понимая. Тогда Ян быстро перекрестился на иконы, Чакан неумело повторил эти движения.

Худое лицо священника просветлело, он быстро закивал головой. Потом повёл их на колокольню, откуда можно было видеть происходящее и где только и можно было укрыться за горой старых бочек, неизвестно зачем затянутым наверх.

Оставшись вдвоём, мужчина и подросток впервые взглянули в глаза друг другу.

— Ну, брат, попали мы с тобой, как рыба в нерат! — произнёс, наконец, Ян. — Но я всегда думал, что ты ненавидишь меня. Никогда бы не поверил, что ты полезешь защищать меня. И что помнишь, откуда ты.

— Ты, дядька, не то говоришь. Это моё дело, зачем полез. А твоё — думать, как нам отсюда выбираться.

— Из Царьграда?

— И из Царьграда тоже.

— Если согласен добираться до нашей родины, то нам по пути. Только дочку заберу. А вот как это сделать, не придумаю пока.

— Давай думать вместе. Может, лучше подождать до ночи?

— Но турки сейчас будут и здесь. Нас схватят.

— Почему ты думаешь, что это будут   наши янычары?

Чакан осекся, сказав это «наши», и оба они вдруг расхохотались, но тут же снова лица их посерьёзнели. С колокольни, даже сквозь густой дым, можно было различить ставку султана, а за ней, в нескольких верстах, должен был находиться походный гарем.

— Я не видел дочку уже три дня, и не знаю, как мы сможем найти её, — Ян всё более хмурился, только сейчас по-настоящему осознавая опасность, которая нависла не только над ним. Что, если кара за него ляжет на его дочь? Сейчас, конечно, всем не до сбежавших воинов. Но через три дня, которые султан обещал отдать на разграбление, он въедет в город, и тогда начнутся казни.

— Если бы нам удалось найти лошадей, — сказал Чакан.

–Так ведь нас, если мы сейчас выйдем, всё равно убьют — не свои, так жители. Посмотри, что делается…

Они смотрели, заворожённые ужасным зрелищем, которое удаётся увидеть не каждому поколению живущих на земле — гибелью великого города. Горели уже целые кварталы, а огонь всё разгорался. И повсюду возле каждого дома, в каждом квартале — в последней, уже безнадёжной схватке защитники Византии дрались то группами, то поодиночке, как будто надеясь на то, что их смерть послужит родному городу хоть напоследок.

— Что это? Генуэзцы уходят? — поразился Ян.

Бывалый воин, он сразу заметил, как корабли генуэзцев грузятся возле берега, и высыпавшие на берег Мраморного моря византийцы на виду у турецких кораблей отчаянно рвутся по мосткам вслед за бывшими защитниками, а те баграми отталкивают их от своих быстроходных триер.

— Хотел бы я увидеть василевса Константина!– у Чакана горели глаза, он тяжело и быстро дышал, словно ему не хватало воздуха.– Говорят, император ромеев сражается как лев!

Они видели несколько больших групп воинов возле ворот святого Романа, Маландийских и Золотых — возле каждой из них мог быть император. Они не знали, что в той, которая, то переплетаясь отчаянно-быстрыми передвижениями, то рассыпаясь на разноцветные, беспорядочные фигуры – мозаики сражалась совсем недалеко от них, только что под ударами ятаганов, неопознанный в простой одежде воина упал Константин. По приказу Мехмеда его тело всё же в конце концов будет найдено под грудой мертвецов и опознано только по пурпурным сапогам с золотыми орлами, которые могли носить лишь императоры… Гораздо позднее узнают они и то, что тело это было на следующий день погребено с царскими почестями, но отрубленная голова выставлена на колонне в самом центре Константинополя.

Крики и плач сливались с треском горящих домов, и внезапно Ян ощутил, как голосами-причитаниями наполняется его голова, темнеет в глазах. Может, это сказалась тревога по дочери – единственной родной ему душе? Не зажившее до конца плечо заломило, наполнило тело звенящей болью. Он зажмурил тяжёлые веки и вдруг, внезапно словно провалился в тяжёлый, беспробудный сон…

Очнулся он только под вечер, оттого что Чакан тормошил его всё настойчивее и тревожнее.

–Пора. Иначе не выберемся отсюда. Тут еще всё только начинается…

В тускнеющем свете дня можно было увидеть, что зелёных знамён на башнях и домах значительно прибавилось, многие улицы были уже заняты победителями, но на остальных жители всё ещё отчаянно защищались — летели горящие головни, гулко ахали пушки. По-прежнему, окружённая воющей толпой турок, ожесточенно колотящих в массивные ворота, ещё не была захвачена церковь святой Софии. Но только кораблей генуэзцев и венецианцев уже не было видно возле стен города.

Они спустились вниз. Священник так же сидел возле алтаря. Открывая дверь, они увидели, что к церкви бегут несколько турков с ятаганами наготове. Ян сделал было движение, чтобы укрыться, но Чакан   метнулся назад, схватил скатерть в алтаре и, молниеносно набросав в неё всё, что попалось под руку, выскочил навстречу, и, будто нечаянно уронив сверток, склонился над ним. Рассмотрев, что в церкви уже хозяйничает другой отряд, воины разочарованно загалдели, и старший, махнув рукой, показал им в сторону соседней улицы. Все рванулись туда.

— Молодец, Чакан!- одобрил Ян своего попутчика, выйдя из церкви. Но Чакан, раздумывая, смотрел на узел.

— Ведь нам надо на что-то покупать лошадей, еду.

–Только не на церковные деньги.

— Всё равно всё здесь разграбят. Нам это хоть пойдёт на пользу.

Но Ян отвернулся, пошел прочь, не глядя на юношу.

–Подождите!

На пороге появился священник. Он протягивал им горсть монет. В глазах его они впервые увидели живое сочувствие и интерес, особенно тогда, когда Чакан внес узел обратно. Святой отец словно встрепенулся – бросился к узлу и знаками показал, что отдаёт им всё взятое, потому что благодарен за то, что они отогнали турок.

— Бедняга, еле опомнился. Может, ему удастся хоть что-то спасти, а то совсем было приготовился к смерти, — сказал Чакан, когда они, стоя у церковной ограды, дожидались, пока турки из приходившего отряда, волоча за собой награбленное в соседнем квартале, скроются из глаз.

— Знаешь, многих людей страх и вправду парализует. Но ты — храбрый парень, Чакан.– Ян положил руку на плечо подростку.

— Не называй меня так, как звали эти собаки. Меня зовут Вячкой.

— Очень хорошо, пусть будет Вячка.

— То-то. А то до того опротивело чужое имя, как и всё вокруг!

— Как я ненавижу их! — он показал на турок.

–Но почему ты никогда не показывал, что ты помнишь свой язык, свою родную землю? Я думал, что ты, как и все дети, которых вырастили враги, ненавидишь всё родное и даже не хочешь это помнить.

— Это не так. Я помню, как они убили мою мать. Но я хотел вырасти и стать здесь великим. Хотя бы здесь, раз уж у меня не осталось родины. Мечтал захватить трон, заставить подчиняться себе этих … важных и надменных вельможей, которые, тряся своими тюрбанами, хотели показать свою мудрость перед нами, детьми, а сами готовы были ползать на коленях за каждой мелкой монетой, за каждой милостью султана.

— Тогда почему же ты защитил меня? Теперь твоей мечте конец. А впереди — сам знаешь, что впереди. Мы можем никогда не достичь родины. Нас могут убить в любую минуту.

— Ты спрашиваешь? А твоя дочка, чтобы перевязать мне рану, отдала свой пояс, который стоит всей моей жизни. За ту цену, которая за него заплачена, покупают раба. И тогда что-то во мне перевернулось. Я вспомнил о матери, о её доброте. А потом… как-то малышка заиграла песню, которой ты её научил, и которую часто пела моя бабка, а я, совсем маленький, ей подпевал. Я совсем забыл о ней и даже не знал, что она — во мне, что я помню даже слова, помню нашу хату и богов, которые стояли в божнице возле иконы Богоматери. Вспомнил, как батька на лугу заставил меня три раза кувыркнуться через голову, когда прогремел первый гром. А как пахла тогда трава! И тогда мне вдруг всё это опостылело …

— Если б ты знал, как у меня болела душа, когда я видел вас, которых готовили для того, чтобы они убивали. А кого, не важно — мать, отца, родных.

Чакан – Вячка промолчал. Но когда он тронул Яна за рукав, тот увидел, что глаза у мальчика уже не холодно-жестокие, а странно – смущённые.

— Я ведь всё понимал, что ты говорил дочке. И завидовал, что у неё такой отец.

— Тогда чего зовёшь меня дядькой, я ведь ещё молодой?

— Какой же ты молодой? — искренне удивился Вячка. — У тебя вон волосы уже седые…

–Неужели седые?

Ян невольно провёл рукой по голове. Давно он не видел своё отражение. Не до зеркала было. Да и не интересовало его, как он выглядит. Однако ж всё ещё считал себя молодым, сильным. А тут, смотри-ка, подрастает, нет, уже подросло! –новое поколение, оно выходит в жизнь и уже пытается управлять ею…

— Называй меня, как хочешь, Вячка. Не это сейчас главное.

— А что?

— Я часто слышал у своего свояка Кемаля пословицу: “Дружбу не меряют канторами*, а зерно мискалями”. Ты спас мне жизнь…

–Не говори об этом, дядька Ян. Ещё много всего впереди.

–Много. А первое, самое первое — как нам отсюда добраться до моей дочки? Тут и царьгородцы могут запросто подстрелить либо кипящей смолой облить из засады. На нас ведь турецкая одежда. Может, дожидаться ночи?

— Знаешь, что я надумал — когда мы доберёмся до   гарема, я одену женские шальвары и накину паранджу. Прикинусь женщиной, и тогда будет проще искать твою Ганночку- Ганку.

–Ты подслушал, как я её называю? — изумился Ян.

–Я много чего подслушал — усмехнулся Вячка.– Наверно, если б не слушал, не узнал бы тебя как следует. Не услышал бы, как ты о нашей земле рассказываешь. У меня, как говорил Карасманоглу, слух как у дикой кошки — рыси. Хотел бы — давно бы донёс, что ты сманиваешь к бегству музыкантшу самого султана.

— Я хотел, после того, как освобожусь сам, выкупить и её. Но теперь это вообще невозможно, даже если у меня будет груда золота.

— Если бы она у тебя была, то даже тогда вряд ли бы султан отдал Ганку. Я слышал, он приказал, чтобы после взятия Царьграда оркестр играл ту мелодию, которую она сочинила для него в первый раз, когда он её слушал. И оркестранты уже давно подготовили то, что нужно «повелителю правоверных», с сарказмом подчеркнул он последние слова.

— В том, что подготовил оркестр, её сочинение — как чириканье малой пташки в грозном завывании бури… В этой стране покупают всё! Но, если у меня нет золота, то есть меч. Идём, и да поможет нам Бог! В этой кутерьме сейчас найти можно всё — и женскую одежду, и удачу, и, прежде всего — смерть!

И он решительно зашагал вниз по холму, так что Вячка, выскочивший за ним, с опаской схватил его за рукав, но турки, заворачивавшие за угол с узлами на переполненной телеге, были слишком заняты своей добычей, чтобы оглядываться по сторонам.

.         И всё же беглецам вначале не везло — в обезумевшем, ревущем, истекающем кровью городе   двум воинам не просто было добраться до ставки султана, где наготове ждали музыканты и где Кемаль, стеная и проклиная судьбу, томился возле племянницы, боясь, что пожары сожрут то, чего не возьмут завоеватели, а ему ничего не достанется. В одном месте на них обрушились горящие балки, и проворный Вячка едва успел отпрыгнуть сам и оттолкнуть Яна. Зато возле ворот святого Романа, куда из ставки, словно из горящего кратера, извергались и извергались во внутренности города бешеные потоки победителей, Ян смог втянуть в пролом своего юного спутника, когда того окликнула турецкая стража, которая уже обосновалась на башне. И оба они успели ускользнуть в ночь, дальше от сполохов огня и дыма.

Но музыкантов в лагере уже не было. Не было Люгашки и в гареме, что с опасностью для жизни выяснил Вячка, которому удалось переодеться в женское платье, висевшее на просушке за палатками невольниц. Сказала ему об этом служанка. Которая впопхах собирала вещи возле оставшихся палаток.

— Да, уехали уже женщины. Вот только мы, горемычные, ещё остались. Охрана уже не сюда глядит, а на город – там теперь на всю жизнь нажиться можно. А кто защитит нас? – Она готова была говорить и дольше, но Вячка торопливо попрощался и рассказал обо всём Яну. Тот в отчаянии махнул рукой:

— Снова туда! И теперь уже к дворцам!

Они замолчали, раздумывая, как попасть в центр, в то время как гарем на тяжёлых арбах медленно катил в город, где уже гасли последние очаги сопротивления, и усталая Смерть работала своей отяжелелой косой всё медленнее.

— Ну что ж – возвращаемся в Константинополь!

Впрочем, турки его так к концу дня уже не называли. И теперь наученные заранее командиры отрядов, которые заняли центр, дружно скандировали: — «Ис–лам–бол»! В этом была особая изощренность. Всё громче звучало новое имя тысячелетнего города: “Исламбол” — изобилие ислама. Этот каламбур придумал сам Мехмед, когда сидел, ненавидя и злобясь, над картой столицы бессонными ночами. Ведь сами греки, говоря о Константинополе, иногда называли его просто “в город”, что звучало как Стампол, или Истампол. Раньше «вечным городом» обозначали Рим. Греки в своём тшеславии, говоря о столице, тоже стали называть её «Истамполом». Вот пусть и говорят по -прежнему. Почти по-прежнему… В этом и была месть — горько-сладкая, как зёрна миндаля: стоит привить на ветке христианской яблони свой, мусульманский плод, и тогда сама яблоня станет иной.

— Истампол! В город! — кричали турки по – гречески, и хохот шёл по рядам.

— Исламбол! — скандировали они, бешеными водоворотами бурля в воротах –Калигарийских, Харисийских, Пиги, святого Романа, Деревянных, Золотых — и растекаясь по улицам, чтобы возвращаться через них — с тысячами пленных.

— Ганку надо искать там, где сейчас музыканты. Но где они могут быть? — рассуждал Ян, измученный поисками, похожий на нищего в своей грязной, обожжённой одежде. Они пробовали подойти к Большому императорскому дворцу, но весь участок древнего Византия, с его форумами Феодосия и Константина, с ипподромом и акрополем, а также самым прекрасным дворцом Вуколеон был уже окружён личной стражей султана и недоступен.

И всё же им повезло. Хоронясь в развалинах пустого дома, они увидели тяжёлую двухколёсную арбу – кагни, которая медленно ползла из города. На мешках и небрежно, второпях завязанных узлах сидело всего два воина, да и те были заняты возбуждённым, радостным подсчётом награбленного, хихикая и толкая друг друга, и почти не обращали внимания на пустынную улицу.

Чакан толкнул Яна, и тот понял его без слов. Им нужна была арба и новые одежды, потому что после зарослей кустарников оба они выглядели как разбойники.

–Заходи справа, а я за тобой.

Увидев мальчишку, преградившего им путь и моляще протягивающего руку, турки, сидящие на арбе, от негодования оба разом скатились с мешков, чтобы проучить наглеца. Но сабля, которой взмахнул один из них, со звоном полетела на мостовую, а сам хозяин упал с рассечённой головой. Пока второй боролся с Яном, мальчик, шипя, как дикий камышовый кот, успел вскочить на место возницы и ударить его по голове. Рухнувший возница сбил с ног второго воина, и Ян изо всех сил ударил его саблей.

Через несколько минут арба, которую понесли усердно нахлёстываемые Чаканом кони, скрылась в бесчисленных улочках Константинополя, среди горящих домов и обезумевших людей.

Добыча была ошеломляющей: среди парчовых покрывал и шёлковых халатов нашлась шкатулка с рубинами, алмазами и жемчугом. Она лежала в богатом резном сундуке вместе с золотой и серебряной посудой. Эта находка в одночасье облегчила им решение многих проблем. С деньгами всё проще.

Но, опасаясь, что и на них могут напасть те, кто в этот страшный час рыскал по городу в надежде обогатиться, Ян и Вячка-Чакан решили   некоторое время переждать.

Они вернулись в храм, где два дня назад провели несколько часов на колокольне. И здесь побывали грабители. Они унесли всё, что оставалось в церкви ценного и не было заранее припрятано. Однако сама церковь осталась почти невредимой. Как ни велико было войско османов, оно не смогло в первые три дня грабежей и разбоя поджечь или вытащить прочь всё, что было собрано в этом, огромном городе, одном из богатейших в мире. Утром же четвёртого дня уже был оглашён указ султана о том, что он взял священников и все храмы под свою защиту. Говорили, что вскоре будет назначен новый патриарх. Называли имя Георгия Схолария — Геннадия, который сбежал из осаждённого Константинополя, попал в плен к туркам, был продан на рынке рабов в Адрианополе, а затем учительствовал в школе. Называли также и другие имена.

Уже знакомый им священник отец Фёдор, согласился помочь беглецам – христианам. Он и узнал, что девочка – музыкантша вместе со всем оркестром уже доставлена в дворец севаста. Ведь под вечер Мехмед хочет торжественно, согласно ритуалу завоевателя, въехать в город. Царьградцам же — тем, кто остался в живых –на устрашение оставлена голова императора Константина, которая насажена на кол на самом верху колонны в центре города, на площади Августеон. Константин словно смотрит на свой бывший дворец – и учёные уже вспоминают такую же участь древнего греческого тирана Поликлета, голова которого тоже смотрела некогда на своё жилище мёртвыми глазами…

Священник был тих и покорно клонил голову, но в тёмных его глазах вспыхивал яркий, диковатый огонёк, когда он словно бы бесстрастно рассказывал об ужасах взятия Константинополя. В конце он совсем безнадёжно зашептал:

— Мой брат попал в плен и написал записку, что за него требуют две с половиной тысячи аспров*. Но где взять такие деньги? Ведь теперь мне нужно кормить не только своих, но и его детей.

— Мы поможем тебе выкупить брата, если и ты поможешь нам.

–Что же я должен сделать?

— Нужно найти мою дочку и рассказать, где мы. Нам туда не попасть. Только твоя одежда священника может тебе помочь. Ты скажешь. Сто хочешь исповедовать кого-то, кто сейчас там, в сердце Царьграда. А туда должны придти те, кто будет просить милости нового владыки, может, даже твои собратья. Ты ведь можешь узнать, кто из них перешёл на сторону султана? — Ян тоже старался говорить спокойным, отрешённым голосом, потому что видел , что отец Фёдор всё ещё не совсем пришёл в себя после тех потрясений, которые ему пришлось увидать.

— Я попробую, попробую… Да, там по пути султана, будут стоять его сторонники. Но под стражей…– и затем, возвращаясь к тому, что ему болело, опять вспомнил о брате: — – Две с половиной тысячи — это много, хотя цена на рабов действительно упала.

— Почему от тебя требуют столько? — спросил Вячка.

— Потому что я священник. Мой сосед заплатил за сына всего тысячу. Хотя его дом и разграблен, всё же кое-что ему удалось спрятать. Мусульмане охотно перерезали бы всех священников, но сам султан, как видите, решил иначе. И за то ему спасибо.

— Ты говоришь спасибо своему врагу, своему завоевателю? — поразился Вячка.

— Без воли Божией не бывает того, что случилось с Византией, — безнадежно вздохнул отец Фёдор. — И я надеюсь, что, помогая тебе найти свою дочь, я делаю доброе дело. Ведь она у тебя христианка?

— Нет, но воспитана она в уважении к нашей вере, и я прошу тебя заранее — стать крестным отцом моей Ганки. Если, конечно, нам удастся с ней встретиться.

Отец Фёдор тяжело положил руку на плечо Яна.

— Земная любовь — это просмоленный, тяжёлый, как петля, канат. Я, грешный, больше всех на этой земле люблю своего брата. И сделаю для тебя всё, что нужно.

Огонёк в его глазах потух, и неожиданно слёзы, долго сдерживаемые, брызнули на чёрную порванную рясу. Он застеснялся, вытер их запыленным рукавом и уже более спокойно повторил:

— Может, на весах Божьих мой грех чуть легче станет.

— В чём же ты грешен?

–Не только я, но и остальные. Ведь как же мы прогневали Создателя, если он допустил такое?!

Однако отца Фёдора чуть не изрубили в куски бешеные турецкие сабли, когда он попытался проскользнуть к дворцу по узкой тропинке над морем. Спасло его то, что он поскользнулся и полетел вниз, но, зацепившись рясой за тамариндовый куст, провисел там до вечера. Считая его мёртвым, турки не спустились вниз, и вечером, едва живой от пережитого, он тихо дополз до церкви и долго молился перед уцелевшей иконой о даровании брату свободы…

Х х х

На ослепительно-золотых мозаичных стенах дворца засыхали пятна крови и клочья волос. Пощепанные взрывами двери висели на одной петле, и осколки драгоценных инкрустаций из слоновой кости хрустели под ногами. Но уже в главных покоях дворца Дафны, в подсобные помещения которого поместили музыкантов, суетились слуги. Они снимали со стен иконы, делали опись драгоценных вещей, смывали кровь и уносили трупы защитников.

Кемалю дали тесный, маленький чулан напротив комнаты, теперь принадлежавшей Люгашке. В ней, очевидно, раньше жил кто-то из слуг высшего ранга, потому что из стенной ниши выглядывала шелковая одежда, порубленная на куски. Девочка, едва войдя в пропахшее кровью помещение, доплелась до деревянного ложа, на котором дыбилось взрезанное в нескольких местах мягкое одеяло, и сразу сонно осунулась в мягкие хлопья ваты. Последние три ночи она совсем не спала– тревожилась за отца. В ночь штурма и взятия города дядя бросился искать по разорённым домам всё, чем можно было бы ещё поживиться и его не было до вечера. Вернулся он с пустыми руками и решил снова отправиться за добычей, но его задержал главный евнух. Нетерпение, с которым он вынужден был ждать, пока ввезут в захваченные дворцы гарем и музыкантов, изжелтило его щёки и наполнило жадной лихорадкой руки. Кроме того, настоящим ужасом стало для Кемаля известие о том, что его свояк исчез, убив одного из командиров. Его спасло то, что он исползал перед Карасманоглу весь пол, проклиная Яна и бессчётно упоминая племянницу, которую отметил своей милостью великий завоеватель мира… Он не жалел слов, они лились из него, и Карасманоглу смилостивился, поверив, что за ним нет вины. И только он оказался на свободе, сразу же попытался пройти в город. Если в первый раз добычу у него отобрали, то теперь он постарается пронести её мимо стражи незаметно!

Но возле кустов тамариска, отделяющих Вуколеон от цепи янычар, сквозь которую только что прошёл Кемаль, его остановили. Цепкая рука сидящего в густой пахучей чаще Яна схватила бежавшего за шелковые шаровары, которыми он щеголял всю последнюю неделю.

— Где Ганка?– зашептал он.

— Это ты, презренный гяур, чуть не увлёкший меня в ад?– Кемаль присел от ужаса.–Меня чуть было не разлучили с головой. Спасибо главному евнуху , он успел за меня заступиться! И то потому только, что племяннице покровительствует любимая наложница султана Мехмеда, да продлит Аллах его дни!

— Не оглядывайся по сторонам, чтобы сдать меня янычарам! Я вижу тебя насквозь!–прошипел Ян, сжав руку родственника.–Что с моей дочерью? Говори!

— Она спит.

— Когда она выйдет из дворца?

— Скоро. Как только начнёт смеркаться, султан торжественно въедет в город. Возле самого большого храма его будут ждать не только турки, но и жители города. И там моя племянница будет встречать великого султана вместе со всеми, кто радуется этой неслыханной победе!

— Возле самого большого храма — это возле святой Софии?

— Да, так его называют неверные. А сейчас отпусти меня!

— Сейчас ты пойдёшь назад и отнесёшь письмо моей дочери. И не пробуй его прочитать – всё равно ничего не поймёшь.

— Я не могу!– заскулил Кемаль, беспомощно дергаясь и пытаясь поскорее ускользнуть из крепких рук свояка.

Он оглядывался, ища спасения, но рощицу на склоне возле дворца не вырубили, и теперь за кустарником воины, охранявшие дворец, не могли их увидеть.

— Если что-то заподозрят, меня посадят на кол, слышишь, на кол!

— Зато ты получишь вот что, — Ян вытащил из пояса большой изумруд в золотой оправе и показал его Кемалю. Тот оцепенел, жадно глядя на драгоценный камень, тёмнокзелёным жуком скользнувший вниз, по ладони Яна, и готовый вот-вот исчезнуть в кошельке.

— Не убирай! — вырвалось у него.– Дай хоть подержать!

Изумруд был холодно – бесстрастным, словно давно надоело ему менять хозяев и украшать хищные пальцы собственников. Но некая манящая его сила словно помутила разум Кемаля и заставила   помимо воли произнести:

— Давай письмо.

— Не вздумай нас предать. Нас здесь через минуту уже не будет. А если обманешь с письмом. Мы найдём тебя и в гареме!

Х Х Х

Сумерки, наползающие на растерзанный Константинополь, милосердно укрывали его исковерканные взрывами дома, засыпанные песком, переполненные трупами погибших рвы, скользкие от крови улицы, по которым, всё ещё надеясь на спасение, ползали ослеплённые, искалеченные люди.

Когда султан Фатих Мехмед Второй, в пурпурном бархатном кафтане и того же цвета сапогах, в высокой белоснежной чалме, под которой расширенные, сверкающие безумным блеском радости глаза казались огромными, въехал на площадь перед храмом святой Софии, на темнеющем небе вспыхнул фейерверк, затмевая первые несмелые звёзды. По бесчисленной толпе воинов, за которыми   теснились уцелевшие жители, как рябь по волнам, покатились приветствия. Белый конь султана, в золотой сбруе, украшенной изречениями из Корана, легко нёс владыку Османской империи, которая, переломив хребет тысячелетней Византии, поднималась на мировом горизонте теперь уже одной из самых великих и могучих держав на земле.

Тысячелетия церковь святой Софии, над которой вместо кркста уже возвышался полумесяц, была со всех сторон освещена тысячами факелов. Свет их отражался даже на угольно-чёрной глади недалёкого моря. ( какого моря – посмотреть карту). Купол храма блестел, как огромный драгоценный камень, и, несмотря на следы пожара, его массивное тело казалось лёгким, готовым взлететь в небо.

Ряды мулл в белых одеждах и парчовых тюрбанах, знатных пленников и перебежчиков из высшей знати Византии казались у тяжёлых резных ворот святой Софии всего лишь роем мошкары.

Прячась за тяжёлыми колоколами приютившей их церкви, весь в нервной испарине, Ян, время от времени забирая подзорную трубу от Вячки или отца Фёдора, с терпкой горечью смотрел, как, торжественно въехав на своём легконогом скакуне в великолепный храм, султан через несколько томительно-долгих минут выехал обратно.

–Тысячу лет прекрасному Истамбулу! — заревели воины на площади, повторяя его слова.

— Тысячу лет новой мечети Ай-София!

Площадь, освещённая тысячами лампад и горящих смоляков, казалась сказочно – прекрасным, искрящимся куском горного хрусталя, выломанным из мрака ночи. И трое на колокольне, не веря своим глазам, увидели:– султан, легко соскочив с коня, встал перед храмом на колени, почти прикасаясь чалмою к земле, а вслед за ним упало на колени и всё войско османов.

Так Мехмед почтил храбрость защитников Константинополя, и муллы, глядя на это, одобрительно кивали головами — возвышая побеждённых, султан тем самым славил мужество победителей.

Но с ненавистью смотрели сквозь лес копий на происходившее многие из уцелевших. И жена мегадуки* Луки Нотара, предавшего Византию ради денег, навзрыд плакала, хотя муж едва не переломал ей руку, требуя замолчать. Мегадука не мог заглянуть в будущее и увидеть, как султан через несколько дней самолично приедет к нему с деньгами и предложением управлять Стамбулом. Не мог он и предвидеть, что, потребовав в заложники младшего сына и получив отказ, султан казнит его вместе с зятем и старшим сыном и долго будет любоваться иссушенными горячим солнцем головами всех троих, выставленных на высоких кольях перед дворцом.

Ян тоже не знал будущего, и потому лихорадочно осматривал площадь, надеясь за огромным барабаном и длинными трубами — карнаями и сурнаями — увидеть маленькую фигурку своей дочери в тюрбане и мужском костюме. Но её не было видно, и это ещё больше усиливало тревогу в его душе. Впервые он почувствовал цепенящий, мутящий разум страх. А что, если не удастся увезти отсюда дочь? Что, если придётся остаться тут — жить ли, или, если допустит это Бог, лечь в эту чужую, безрадостную землю? Она дышала ему в лицо запахами тамариска и лаванды, остывая от горячего, утомительного дня, равнодушная к чужестранцу, и он вспомнил высокую траву на лугу, усыпанную блестящими жемчужинками росы, по которой копыта коня оставляли тёмно-зелёный, живой след, вспомнил узловатый, мощный священный дуб на опушке леса. На его ветвях всегда трепетали под ветром разноцветные ленты — чьи-то желания и надежды. Если бы можно было сейчас прижаться к нему, как прижимался он ребёнком, чувствуя, что кто-то смотрит на него сверху и ласково, почти неслышно дышит в то место, где, как говорила мать, долго не зарастал родничок! Тогда он ощущал, что не одинок, и знал, что любые детские беды развеются, стоит ему только постоять под дубом. Потом всё забылось, и, уезжая на войну, он не пошёл к священному месту, занятый чисткой ружья, доспехами, тысячей нужных, но несущественных забот.

Если бы сейчас можно было ощутить то спокойствие, необъятное и необъяснимое, которое охватывало его под дубом, ту пьянящую силу, которая приходила после того, как он хотя бы на короткий час ложился усталый на свою, родную землю и засыпал где попало — после охоты на поляне, в саду, на пригорке!

Но здесь он был одинок, судьба вертела им, словно он был сухой лист, который беспомощно переворачивается в воздухе, прежде чем упасть — то ли в болото, в зелёную липкую трясину, то ли на острия срезанных колосьев на пожне*.

Он встряхнул головой, крепко зажал в руке металлическое тело трубки.

Одинок ли? Ведь рядом с ним мальчик, который подставил навстречу ятагану Хамида не просто другую саблю — он подставил свою жизнь. Каждому ли даётся такой подарок судьбы, когда другой готов отдать за тебя самое дорогое? И есть у него дочка, поцелованная Богом в лоб, которая готова вместе с ним бежать на неизвестную ей землю, оставляя здесь безбедную жизнь при дворе могущественного повелителя османов. Здесь так принято: — мимолётное внимание султана – это, как говорят мусульмане влага, которая оживляет любое, даже засыхающее дерево. Милостивый кивок его головы — это милости, дорогие подарки, это зависть других менее обласканных придворных или просителей, толпящихся вокруг двора и старающихся протолкнуть какие-то свои делишки.

И он вспомнил другой двор — в Кракове. Вспомнил, как, собираясь в крестовый поход рыцарей Запада, перед отъездом на Буду, где собиралось всё войско, гарцевал вместе с девятнадцатилетним королём польским и венгерским Владиславом Ягайловичем — молодой, беспечный, с хмельной жаждой побед и блеска. Волосы его трепал ветер с Вислы, на   озарённой солнцем брусчатке прихотливыми узорами башен и костёла ложились тени, а вознесённый над рекой и пригородами замок казался тем небесным Иерусалимом, который сошёл к ним, чтобы вдохновить на истребление врагов Христа.

Теперь, пройдя через страдания и рабство, став отцом, он смотрит на многое по-другому и оценивает прошлое как зрелый мужчина.

Наверное, и при Краковском дворе, как и Виленском, плетутся заговоры и истекают верноподданнической слюной льстецы — но европейский король не может просто так, по прихоти, покарать шляхтича. И Владислав относился к Яну с уважением, потому что видел в нём литвина и знал его отвагу и честь.

Здесь же власть султана безмерна, и вместо закона царит лишь его воля и его желание.

Что, если султану донесут, что отец его юной музыкантши бежал, убив янычара? Никто не возьмётся предсказать, что будет с девочкой тогда. А может, уже произошло? Кемаль недаром оцепенел от ужаса, увидев их перед собой — ему-то всё уже известно. Конечно, султану сейчас не до того, но что будет завтра?

Фейерверк у храма святой Софии догорел. Сейчас начнётся пир во дворце — пир неслыханно-щедрый, о котором мечтали воины и янычары за несколько лет вперёд до взятия Стамбула, как уже назвали его победители. Разом, как только белый конь султана повернул в сторону ипподрома, вспыхнули окна в Мраморной и Большой палатах, тысячи лампад и факелов очертили путь победителя яркой стрелой. Остриё её было направлено прямо к бывшему дворцу Константина, с чьей мёртвой головы на колонне с шумом взлетело потревоженное вороньё.

Лампады, награбленные в храмах и домах византийцев — золотые, серебряные, медные — освещали и самый большой зал Дворца, утопая в цветах — их всё ещё, несмотря на то, что праздник начинался, везли ловкие торговцы, везли не только из пригородов Византии, но и из Анатолии, из Галаты, сдавшейся на милость победителей без боя. Одуряющий запах множества умирающих цветов, смешиваясь с ароматом розовой воды и благовонных масел, кружил головы женщинам, сидящим наверху, за деревянными, наспех поставленными узорчатыми решётками. Они были невидимы для пирующих внизу, но сами могли всё видеть и обсуждать происходящее.

Пушистые ковры с вытканными на них птицами и животными лежали на мозаичном полу только под столами, чтобы можно было видеть ослепительные золотые узоры прославленных византийских мастеров, а вдоль стола тянулись   парчовые миндеры*, на которых сидели прославившиеся во время осады командиры и высшая знать Османской империи.

Султан восседал на подушках, шитых золотом — в высокой белоснежной чалме, украшенной огромным бриллиантом, блеск которого приковывал взгляды, время от времени полыхая на инкрустированных чашах, на кувшинах с пальмовым вином. Три традиционные пуговицы на рубахе минтан* из белого шёлка были также заменены тремя крупными бриллиантами, учкур*, поддерживающий узкие, анатолийские, штаны, был усыпан жемчугом. Зато мастерски вышитый йелек* из зелёного шёлка  держал, как застёжка, только один алый, как губы красавицы, рубин. Но все знали, что этот знаменитый венецианский рубин принадлежал роду Борджиа и из-за него было убито людей за несколько столетий столько, что их крови хватило бы, чтобы залить весь этот огромный мозаичный пол в самом центре Дворца.

В лице султана, неподвижном, словно высеченном из бледно-жёлтого агата, поражал взгляд — горящие тёмные глаза были расширены, почти безумны. Казалось — они будут и в темноте излучать странный фосфорический блеск. Так мерцает в безлунную ночь море. И каждый, стоящий на берегу, испытывает тёмное, будоражащее душу чувство бесконечного и огромного пространства, в котором легко пропасть без следа. То же самое испытывали и те, кто сидел недалеко от султана. Власть его и сила сейчас были безмерны, и казалось, весь мир в эти минуты склонился перед ним одним…

Лучшие музыканты, танцовщицы и фокусники Востока были собраны здесь, на пир, который должен был длиться всю ночь и войти в Историю. Они, ожидая своей очереди, толпились в длинном коридоре, соединявшем зал с галереей, трепеща, разглядывали оружие, одежды, мозаики   на полу и на стенах.

На несколько мгновений глубокая тишина установилась в зале, так что все отчётливо услышали едва слышный тысячеустый стон, как будто стонала сама земля, а не люди. Но султан махнул белым платком — и сразу грянула музыка, опять, как и на площади, загудел оркестр. Пир начался.

Главный церемониймейстер султанского двора Ибрагим-ага передавал распоряжение слуге — и на возвышение у противоположной стены, прямо напротив места, где сидел султан, выпархивали танцовщицы или, поспешно раскланиваясь, выходил бледный от волнения флейтист, арфист или певец.

Вначале был исполнен знаменитый танец хорон, круговой танец дервишей, за которым следовал танец с саблями и щитом. Во время его многие из пирующих, распаляясь, вскакивали, ревя здравицы в честь войны и победы. Затем соревновались пехлеваны –силачи-богатыри, и крики в честь султана и османов усилились. Но потом присутствующим показали народный театр теней — карагёз оюну, где знаменитый Карагёз улепётывал от своих жён, и хохот, покатившийся по залу, направил веселье в иное русло. Главный распорядитель исходил из того, что нынешний пир должен показать всем — иностранным послам, приглашённым вельможам из соседних стран — высокую культуру османов. Потому постепенно в зал выходили народные певцы — озаны, а затем и знаменитые музыканты мусульманского и греческого мира. И в этом было своё значение, ведь именно Турция становилась владычицей греческих святынь. Она захватила знаменитый Бергам, давший миру пергамент и храм-лечебницу Эскулапа, а также памятники Эфеса. Ей теперь принадлежал хотя и сожженный Геростратом, но всё же славным на века храм Артемиды, от которого остались лишь руины. Она, Турция, владела всем, чем славились эллины. Со взятием Царьграда османская империя завладела и тысячелетней культурой христиан – ромеев, и потому, искусно меняя тон праздника от яростно-воинского до утончённо- высокого, Ибрагим-ага лишь выполнял пожелание самого султана, по правую руку которого в праздничных парчовых мусульманских халатах сидели Пётр Петралиф и греческие философы, которые когда-то были его учителями.

Вначале музыка, так контрастировавшая с тем, чем ещё дышали османы — гром пушек, атаки, треск ружей и стоны раненых — воспринималась лишь вежливо и как-то отстранённо. Первые выступающие, надеявшиеся на щедрое вознаграждение, были разочарованы — дары, летевшие к их ногам, были скудны — мелкие монеты, серебряные кольца. Но к полуночи, когда, постепенно зажигая эти огрубевшие сердца только что сочинёнными гимнами-хвалословами, поимённо называющими победителей, певцы один за другим выходили на возвышение, аплодисменты звучали всё громче и дружнее, и даже лицо султана оживилось, странный мерцающий блеск в его глазах угас, взгляд стал мягче.

Сжавшись в блестящий трепетный комочек, уложив на колени флейту в футляре из сандалового дерева, сидела в уголке галереи, на обломанной мраморной завитушке какой-то скульптуры Люгашка.

Кемаль отдал ей письмо, написанное незнакомыми ему буквами славянского алфавита, и теперь сидел невдалеке, нащупывая зашитый на груди рубин и не спуская с племянницы узких кошачьих глаз. Он всё ещё раздумывал, не сказать ли командиру дворцовых воинов — равдухов о том, что его зять -убийца, прячется недалеко от дворца и хочет, как догадывался Кемаль, выкрасть свою дочь. Но благоразумие и страх останавливали его — а что, если ему не поверят и станут пытать, чтобы узнать всё? Нет, лучше молчать, словно ничего не знаешь, и только смотреть в оба за этой строптивой, капризной девчонкой — в ней его благополучие. Впрочем, как только пройдут праздники, он удалится из дворца, уедет далеко, в Анатолию или даже дальше, в глубь Турции, где на деньги от рубина можно построить хороший дом и выгодно жениться. Пропади пропадом этот дворец, и служба, и страх всё потерять в одну минуту, если эта девчонка что-то учудит! Но охрана дворца надёжна, отец её вряд ли доберётся сюда, и, по милости Аллаха, беда пронесётся мимо! …

А пока он мучился то тревожными, то радостными мыслями, Люгашка также раздумывала о записке отца, в которой говорилось о кочерме* с одним парусом, которая будет ждать её во Влахернской гавани. Владелец её, генуэзец Джузеппе, хорошо известен туркам, которым он помогал во время осады, и потому его вряд ли станут обыскивать. Кроме того, пусть она не пугается, увидев незнакомых людей — они постараются переодеться в генуэзцев и изменить свою внешность. Надежда отца на то, что она сможет выскользнуть этой ночью из дворца, была маловероятной — Кемаль следил за ней, как неусыпный пёс, да к тому же сегодня дворец сторожили янычары. А мимо янычара даже мышь не проскользнёт, слух у него — как у хорошей сторожевой собаки. Это всем известно.

Была только одна надежда, и девочка, вся дрожа, пробовала молиться так, как её учил отец, а губы её шептали одновременно молитву и Богоматери, и великому Аллаху, который так благоволит к туркам, что дал им победу над христианами.

Слуга дважды пробежал мимо, выкликая её имя, пока она, наконец, поняла, что настала её очередь выходить в пиршественный зал. Когда она встала, ноги у неё подогнулись, и слуга, одуревший от лиц, песен и музыки, всё же пожалел малышку, поддержал её и прошептал ласково:

–Успокойся, ханым*. Султан любит твои песни, это все знают. Иди!

Долгими днями обсуждала она с Еленой этот выход. Бедная Елена, она сейчас волнуется не меньше, хотя просто сидит наверху, за деревянной решёткой, глядя вниз. А ей, Люгашке, надо бросаться в этот мраморно – шумящий зал, как в воду — она может и утонуть, если султану не понравится выступление. Но она долго готовилась – и не только играть, но и к тому, чтобы поразить всех прежде, чем станет играть, потому что одуревшие от битвы люди не способны долго слушать флейту…

… Блестящие шальвары замелькали в воздухе, и зрители, увидевшие, как колесом, то вставая, то опрокидываясь вниз, добирается до сцены очередной выступающий, сначала не могли понять, откуда же доносится звук флейты. А потом увидели невероятное: — на возвышении вниз головой стоит маленький музыкант, а пальцы его проворно перебирают лады. Это длилось несколько мгновений, но зал грохнул аплодисментами.

— Гульнора-ханым, девочка-чудо, — прошелестело по залу, и сразу смолкли разговоры, зрители смотрели, как виртуозно бегают маленькие пальчики по длинному телу флейты.

Это и в самом деле казалось чудом — узкая, как змейка, флейта издавала звуки то рыкающие и громоподобные, то ласковые, стонущие. И словно вся осада вновь ожила перед слушателями — то в ужасе смерти, то в последнем прощании умирающих, то в победных криках на площадях великолепного, столько лет желанного и недоступного города…

Тишина стояла в бывших императорских покоях, и все эти люди — искривленные временем, поседевшие, или надменно-юные, полные сил и жизни — вдруг почувствовали неумолимое время, пожирающие цивилизации и города, возводящее на престол вчерашних дикарей и мстящее победителям.

— Это Аллах говорит с нами её искусством — прошептал верховный муфтий. Страстный любитель музыки, он впервые слышал не в оркестре, а в сольном выступлении эту чудо-девочку, чьими мелодиями до сих пор наслаждались только женщины гарема да сам   великий султан. И он первым вытер глаза рукавом своего шёлкового плаща и первым, после одобрительного кивка султана, бросил к ногам юной музыкантши перстень с драгоценной яшмой.

Она закончила играть, не отрывая глаз от Мехмеда. Все смотрели на него, и он впервые за всё время пира разомкнул уста, чтобы сказать главному евнуху, подобострастно стоящему за спиной негромко, но так, чтобы каждый звук отдавался в углах зала:

— Пожаловать ей усадьбу здесь, в городе, недалеко от дворца.

Все ахнули. Усадьба поблизости дворца была мечтой каждого из придворной османской знати. Все знали — эти, принадлежащие бывшим придворным Константина дома раздаются лишь по личному повелению самого султана, согласно рангам и заслугам. Было роздано около пятидесяти дворцов – усадеб, и счастливцам завидовали даже те, кому досталось немало золота и драгоценностей. Золото легко приходит и уходит — а дом в центре Константинополя – Стамбула всегда даст возможность быть поближе к дворцу, первым узнавать все новости из него и — о счастье! — чаще попадаться на глаза великому султану.

Бросайся на пол и благодари! — тихо рыкнул девочке главный церемониймейстер. Но Люгашка выпрямилась, и голос её звонко прозвучал в огромной палате:

— Спасибо, великий султан. Но мне не надо дома.

–Что?!– вырвалось у главного судьи — кади Орхана*.–Ты в своём уме, ханым?

Она осеклась:

— То есть, в Истамбуле. Здесь столько крови и горя. Отпусти меня!

— Отказываться от милости султана?! – воскликнул муфтий,

Люгашка уловила громкий стон наверху — наверное, там сидела Елена.

Глаза султана полыхнули недобрым, тёмным свечением, и девочка упала на колени.

–Я не отказываюсь, владыка вселенной. Я прошу иного.

–Чего же?

Султан смотрел на неё, и ей показалось, что он стоит на высокой горе между облаками, а голос его доносится до неё издалека, из-за снежных лавин, готовых вот-вот обрушиться вниз.

— Я прошу свободы. Дай мне фирман свободы и отпусти.

Шелест прошёл по столам и тут же стих. Мёртвая тишина царила теперь в палате. Тонко звякнул хрустальный венецианский стакан, когда кто-то задел его унизанным   драгоценными каменьями рукавом.

–Тебе плохо в моём дворце? В моей стране?!

— Нет, но… но я…я не хочу жить в Константинополе.

До оледенения, до смертного ужаса она боялась, что кто-то сейчас вспомнит о её отце Тогда она наверняка больше никогда, никогда не увидит его, потому что, если станут её пытать, она может не выдержать и рассказать, где он сейчас…

Но тихо было в зале, и никто не говорил об отце, и только жадно глядели на неё гости.

Султан смотрел на крошечную фигурку напротив. Жёлтое лицо его застыло, губы нервно шевельнулись, готовые произнести невозвратимые жестокие слова.

— Аллах говорил с нами её музыкой, — тихо повторил рядом с ним верховный муфтий. Но Мехмед лишь недобро улыбнулся.

Отчаяние душило Люгашку. Со всей силой надежды и желания убедить великого властелина в своей правде, она почти закричала:

— Я никогда не забуду тебя, великий султан! Никогда!

Тщедушная фигурка большеротой девочки и эти её, ни с чем не сообразные слова были так смешны, что зал, за минуту до того настороженный и даже враждебный, вдруг грохнул смехом. Смеялись все — стража и вельможи, женщины наверху и даже невозмутимый муфтий.

— Она не забудет султана!

— Хи-хи-хи!

–О-хо-хо!

И вдруг опять всё замолкло. Все испуганно уставились на Фатиха Мехмеда, пытаясь по его лицу определить, что же скажет он сам.

— Будь милостив к ней, господин! – раздался высокий женский голос с галереи.

Мгновение в нём словно боролись два противоречивые желания. Нужно быть в эту ночь щедрым! Нужно! И он как-то устало, расслабленно кивнул главному муфтию, соглашаясь скорее с ним, нежели со всеми остальными:

–Да будет так, во имя Аллаха великого, могучего!

Но великий везирь увидел, как щёлкнули его пальцы, и молча склонился, понимая, чего на самом деле хотел владыка …

Сколько ни вспоминала Люгашка, каким ветром вымело её из этого зала, наполненного жующими, смеющимися, разряженными во все цвета бархата и шёлка мужчинами, она не могла этого сделать. Помнился лишь запах раздавленных цветов, смешанных с запахом жареного мяса, лука и базилика. Она побежала к Елене, не замечая, что следом крадётся стражник – ему незаметно шепнул великий везирь не спускать глаз с девчонки.

Елена, которая спустилась вниз, в комнату Люгашки натёрла ей виски жгучей смесью гвоздики и мяты, напоила водой со льдом. Её руки были безжизненными и такими же холодными, как и серебряный кувшин с открывающейся крышкой.

— Ты уезжаешь, моя девочка. И я остаюсь одна. Я всегда это знала.

— Ты в моей комнате… Что, если падишах пошлёт за тобой?– испуганно приподнялась Люгашка.

–Жаль, но он не посылает за мной, как ты знаешь, уже целую неделю. Ему не до меня. А если бы послал…

Она показала на медальон, висевший на её шее на тонкой золотой цепочке — две половинки диковинной птицы были вставлены одна в одну, и казалось, что птица из розового оникса шевелится.

–Что это?

–Здесь яд — самый сильный из всех, которые можно купить у венецианцев, — в улыбке Елены было что-то мрачное и дикое, и девочка испугалась ещё больше.

–Но ведь тебя… тебя убьют!

— Если бы меня схватили… то я бы молила, чтобы убили, — очень просто, как об обычном, усмехнулась невольница. –Это уж я знаю. Тут хватит на двоих — ведь овощи, которые мы с Мехмедом едим во время его посещений, подаются нам на одном подносе. Почему, почему я не сделала этого раньше? Впрочем, это воля Божья. До взятия Константинополя я не могла бы купить яд незаметно.

–Поедем с нами, Елена! Пускай он живёт! Но зато будешь жить и ты! Ты сама найдёшь себе мужа, и он будет только твоим — на всю жизнь. Так говорит мой отец!

–Это невозможно, — женщина грустно покачала головой. — Меня отсюда не выпустят. Мы делаемся свободными только после смерти владыки, а у султана железное здоровье. К тому же придворный астролог обещал ему долгую жизнь. Езжай отсюда и помни меня.

Стражник жадно запоминал каждое услышанное слово.

–И вот ещё что, — женщина достала из кармана маленькую иконку в золотом окладе.– Это императрица Елена и её сын Константин, основавшие этот город. Сейчас он погиб, но ты … ты расскажешь всем в вашей стране, как сражались греки… Возьми её. И переночуй здесь. А я иду в сад. Мне надо побыть одной…

Люгашка, плача, обняла невольницу, а та, не оглядываясь, пошла к двери. Мелькнули блестящие газовые шальвары, сквозь которые просвечивали длинные стройные ноги, алая кофточка, не достающая до пояса, открывающая полоску смуглого нежного тела — и Елена навеки ушла из жизни юной музыкантши.

Люгашка так никогда и не узнала об ужасном конце гречанки. Яд, проданный Елене из медальона оказался простым крахмальным порошком, и она погибла под пытками, а потом тело её в кожаном мешке было брошено палачом в ослепительно-синий Босфор…

Девочка долго сидела одна, ожидая, когда кончится пир. Но, не дождавшись, уснула, свернувшись калачиком на пушистом ковре. А проснулась оттого, что её куда-то тащили.

Она вскрикнула, но рот ей тотчас закрыли грубой, шершавой ладонью, и только тогда, когда она оказалась в тёмной, вонючей камере подземелья, её отпустили. И сразу же ушли. Она попробовала вскочить, броситься в дверь, которая закрывалась – но удар отшвырнул её назад. Она заскулила, закричала сквозь слёзы:

— Меня отпустил сам султан! Он даст мне фирман свободы!

Но никто не отвечал, только в окно пахнуло ветром и полыхнуло красной лентой далёкого огня…

От слёз намок рукав дорогой придворной одежды, когда у окна, а казалось, возле самого её уха прошелестело   быстро и тревожно:

— Племянница… Ты здесь?

–Я, дядя! — отчаянно закричала она, но испуганно зашипел притулившийся к стене Кемаль:

— Тихо ты! Погубишь и себя, и меня!

Она подползла к окну, но оно было высоко, и всё же на фоне едва зарозовевшего неба она увидела силуэт дяди и то, что феска на его ухе съехала набок.

— Вызволи меня отсюда! — плача, потребовала девочка, на что Кемаль испуганно зашептал:

— Я ничего не могу… Могу только сказать твоему отцу, где ты.

— Он жив?!

— Не мешай! Мне надо бежать, бежать как можно дальше. Ты всё-таки навлекла на меня несчастье. Но я не сержусь на тебя. Прощай!

Она заплакала так отчаянно-громко, что, казалось, весь мир содрогнётся. Но стражники, которые слышали её плач, не обратили на него никакого внимания. Сколько стонов и сколько крови пролилось в подземельях Великого Дворца, и что с того, что теперь сменился властитель?

Кемаль, возвратившись к Яну, рассказал, что ему удалось найти племянницу, но предупредил – жить ей, скорее всего, осталось не более двух-трёх дней, когда султан отдохнёт и сможет заняться всякими мелочами. Он не слишком удивлялся тому, что, на словах отпустив Люгашку, мстительный Мехмед не захотел простить ей желания уйти от него. Этого не мог понять и он, и потому, мысленно прокляв Яна и его дочь и не забыв попросить ещё денег, он скрылся в зарослях тамариска – и из жизни Яна и Люгашки тоже.

Светлело.Уже нельзя было незаметно подойти к Большому Дворцу, так же как и уйти из зарослей, где беглецов могли обнаружить не только стражники, но и сами византийцы из тех, кто ожидал турок, надеясь изменить свою жизнь к лучшему. Они собирались возле дворцов, стараясь угадать, где сейчас султан, чтобы попасться на глаза ему или великому везирю и просить милости. И всё же Ян и Вячка приняли решение остаться в зарослях и лежать здесь, дожидаясь темноты.

Весь этот долгий, страшный день долго потом помнился Яну, возвращался к нему в тяжких кошмарах – колючая, выжженная солнцем земля, на которой они лежали, набросав на себя пожухлой травы, защищённые от жарких лучей узкими листьями барбариса и акаций, страстно мечтая о глотке воды. Зато им, не замеченным стражей, удалось снова остаться на ночь здесь, неподалёку от подземелий, откуда доносились то стоны, то дикие крики, то нечеловеческий, отчаянный вой. И всё это время Ян думал о своей девочке – как она там, одна, в вонючем каменном мешке? И жива ли она ещё?

— Я пойду один, — шепнул он Вячке, когда ночь непроницаемо-чёрными чернилами залила весь окружающий их мир и можно было действовать.

— Не удастся, дядька, — упрямо ответил тот.—Я тебя не оставлю. А прикрыть твой отход всё равно не смогу – их слишком много.

Ян и сам понимал – всё спасение в том, чтобы их не заметили. Но стражники следят за каждым дворцом, и хотя тот, где находится подземная тюрьма, сейчас прячется в тени густых платанов, вот-вот взойдёт луна, и они оба неминуемо попадутся.

— Пора!

Какому Богу молился Ян – восточного, западного ли обряда? — он не мог потом вспомнить никогда. Но несомненно, что его услышали на небесах, ибо почти сразу же, руководствуясь рассказом Кемаля, он нашёл то окно, за которым, в глубине каменной западни, сидела его дочь. Мало того – не будучи силачом, смог он с нечеловеческой силой раздвинуть два железных прута, которыми было закрыто окно. Остальное делал Вячка – просунул вниз красный пояс, которым был обёрнут и который подготовил заранее, и, почти до пояса опустившись вниз, смог подхватить слабенькие пальчики Люгашки, которыми она уцепилась за ткань. Уже вдвоём они просунули девочку через разогнутые пруты и ползком, положив её на спину Яна, поспешили скрыться в спасительной темноте как раз тогда, когда взошедшая луна ярко высветила и дворец, и темные силуэты сторожей, перекликавшихся друг с другом унылыми, гортанными голосами…

Они ползли и ползли, каждую минуту ожидая окрика, и каждое мгновение казалось вечностью. Только тогда, когда, минуя заросли, перевалились они через щербатую, пыльную ограду, Ян схватил девчурку на руки и стал жадно целовать.

–Девочка моя, моя Ганка! Как же я молил Богородицу спасти тебя!

— И я, — добавил Вячка.

Когда кочерма* отчалила от причала и в непроглядной южной ночи остались только чадящие, красные огни догорающих домов, рассказала девочка обо всём, что было с ней в эту великую ночь, когда она стояла, глядя в пронзительные, почти безумные глаза султана в миг его наивысшего торжества…

Долгте недели плавания, как и Понтийское море, были позади. Порванные паруса кочермы вяло повисли, как крылья птиц, которые, перелетев через море, отдыхают на скалах. Люгашка, приоткрыв один глаз, наблюдала, как из опрокинутого деревянного корца осторожно выползла крыса и шмыгнула по палубе –наверное, спешила на берег, чтобы вдоволь отьесться после плавания.

Ян бережно взял её на руки, поднял, показывая город, уступами сбегающий к морю, с красными крышами между платанов и кипарисов, будто плывущий им навстречу.

–Херсонес!

Долгое, сквозь ужасающий шторм, почти разбивший судно, путешествие закончилось. Пути отсюда, из Херсонеса, называемого ещё Тмутараканью, вели во все славянские княжества — от Киева до Новогородка и дальше, на запад или север.

Путешественники стояли на палубе плечом к плечу, а город, казалось, сам плыл им навстречу.

–Тут наше, полоцкое, подворье, — с волнением вглядываясь в портовые улочки, пахнущие жареной рыбой и цветущей магнолией, произнёс Вячка-Чакан.

Хотя на нём был гёмлек с турецким орнаментом, и кушак туго опоясывал талию, мальчик ничем уже не напоминал мусульманина . Волосы на бритой голове отросли до плеч и курчавились, как у отроков из славянских дружин, а главное — угас холодный, презрительный блеск в глазах, они смотрели на мир открыто и дружелюбно.

–Но куда же ты приедешь? Ведь твои родители проданы в рабство и вряд ли кто-то в Полоцке ждёт тебя, — огорчился Ян, узнав, что Вячка уже с пристани собирается в свой, отдельный от них путь.

–Я навещу родных. У меня там дяди, а главное — любимая тётка Настя.

–Они не узнают тебя, да и ты… Найдёшь ли ты своих? Полоцк велик, а ты всего только подросток. Поехали со мной, я помогу тебе. А через несколько лет, когда повзрослеешь…

Люгашка слушала их, широко открыв глаза.

–Ты… ты уезжаешь? Ты не едешь дальше с нами?

— Не еду.

–Но мой отец — шляхтич! Если он просит тебя… простого смерда…

— Здесь нет шляхтича и смерда. Вячка спас мне жизнь, он мне — как младший брат, — строго глянул на неё отец. — Ох, учить мне тебя ещё да учить!

–Ты женщина и лучше помолчи! — строго одёрнул её и Вячка.

Люгашка смотрела на них, большой рот её кривился подступающим плачем:

— Раз так, то я …мой отец…мы не знаем тебя!

Ян обнял её. – Не говори за нас обоих!

Высвободившись из рук отца, топнула ногой, глаза её засверкали, на лице вспыхнул румянец.

— Дочка, он сам выбирает свою жизнь! — попробовал урезонить её Ян. Но она не слушала.

— В Турции я… я бы выкупила его! И он был бы рад… да, рад!

Вячка-Чакан сузил глаза.

–Носить за тобой эту… как её… флейту?!

–Нет, стать моим мужем!

Выкрикнув эти слова, девочка, словно с разбегу вскочила в холодную воду, мигом остановилась. Лицо её разом вспыхнуло багровым смущением. Закрыв лицо руками, она бросилась прочь. Но споткнулась о канаты и, растянувшись на палубе, вдруг громко заплакала.

Ян подошёл к ней. Но она продолжала плакать и прятать лицо — и тогда, когда кочерма уткнулась в дощатый настил пристани, и тогда, когда они втроём пришли в гостиницу –подворье полоцких купцов. Вячка-Чакан молчал, упорно глядя в сторону.

Ян широко открыл глаза и, вглядевшись в свою дочь, вдруг засмеялся.

Назавтра они расставались. С сожалением обнял Ян своего спутника, крепко сжал за плечи.

— Жалко, что нет у меня такого сына. Тобою, парень, любой отец может гордиться.

— У тебя есть дочка, она стоит десяток таких, как я– неожиданно отпарировал Вячка.

— Ты всерьёз так думаешь? — удивился Ян.

— Ну да! Что я? Тупая сила, способна только драться да убивать. А она… она создаёт.

— Тогда тем более тебе стоит поехать с нами.

— Почему это?

— Будешь моим зятем. Когда вы оба вырастете, — поспешил добавить Ян, заметив, как изменилось лицо мальчика. Вячка-Чакан вырвался из обьятий, его лицо вспыхнуло таким же багровым румянцем, как и у Люгашки. Он пробормотал слова прощания и почти бросился бежать по узкой херсонесской улице, мимо увитых виноградником глиняных домов с соляриями наверху, мимо коричневых от солнца завсегдатаев чайных и стариков, чинно шествующих из молитвенных домов.

Когда он скрылся за поворотом возле полуразрушенной античной колонны, у Яна словно оборвалось что-то в груди. Как будто целый пласт жизни — плен, долгие годы неволи, побег вместе с дочкой из умирающего Константинополя — вдруг рухнул куда-то, в непостижимые круги времени. Надо было начинать всё по-новому, а впереди была долгая и, может быть, не менее опасная дорога — на родину.

Ночью, ворочаясь на узком длинном ложе постоялого двора, он всё думал о себе и своей прошлой и будущей жизни.

Король Казимир Ягелончик за эти десять лет, может быть, и не постарел так сильно, как он, Ян, хотя и ему, королю, нелегко — магнаты не хотят признавать привилегий 1447 года, в котором расширены права шляхты. Страшные потери королевства в 1444 году, когда под Варной погибли лучшие рыцари Польши и Великого княжества Литовского во главе с королём Владиславом, конечно, повлияли на это решение, о котором он, турецкий пленник , узнал только здесь, в Херсонесе. Купцы на Новогородском* подворье рассказали о том, что в том же 1444 году, когда рыцари уехали воевать с турками, Казимир возвратил под юрисдикцию Княжества Дрогичинскую землю, ранее хитростью захваченную Польшей, а также сохранил Волынь, которой домогались польские вельможи, плотной стеной окружающие трон. Что ж — Казимир показал себя истинным Ягайловичем, помнящим, кем были его родители — сын кривичанки Юльяны Тверской — Ягайло и Софья Гольшанская, княжна Друцкая.

Море плескалось о берег, как и тысячу лет назад, накатываясь на гальку пенистыми гребешками, зеленовато-синей стеной вставая до самого горизонта. Когда-то, когда он впервые увидел эту гигантскую чашу с колышашейся массой воды, которую словно подносят с земли самому Господу, у него перехватило дыхание. Теперь же, когда он прожил годы возле моря, прожил невольником, унылое, монотонное накатывание волн на берег вызывало желание быстрее бежать отсюда — к зелёной бескрайности полей, надёжных, тёплых и родных. И даже Херсонес — весь золотисто – рыжий от красной глины и солнца, с приветливо-зазывными криками торговцев, улыбками черноволосых, смуглых девушек с медными браслетами на тонких щиколотках оставлял его равнодушным. Уезжать — завтра же!

Но назавтра пришлось искать судно, уходящее вверх по Днепру до Киева, и он возвращался на постоялый двор уже после обеда.

Возле гостиницы — длинного каменного помещения, украшенного   многочисленными завитками – пальметтой — толпились люди. Ян тревожно прибавил шаги. Так и есть — они стоят возле окна, где осталась Люгашка, а из окна вкрадчиво, как дым из трубки курильщика опиума, струится мелодия. Это она, ненавистная мелодия турок — бесконечная, словно лента фокусника, с переливами, от которых вздрагивает сердце… Он взлетел на второй этаж, бросился к дочери:

— Никогда не играй её, слышишь!

Тёмные, как спелые виноградины глаза испуганно уставились на него, большой рот растянулся в растерянной улыбке.

— Но Кемаль её любил, потому что её напевала и моя мать!

Он остановился, дрожа. И правда — напевала. Одеваясь, вся горячая от ласк и любви, счастливая и от того таинственно-красивая. Оставшаяся там, в земле, которую он ненавидел, но которая её вырастила.

И его дочь также.

Эту странное, с блаженно-радостной улыбкой и большим ртом, некрасивое, но бесконечно дорогое ему существо.

И он впервые за все годы плена, побега, долгого путешествия затрясся в плаче, поняв, что ему не осталось даже могилы той женщины, куда он мог бы придти, и которая родила ему дочь и, наверное, тем спасла ему жизнь. Женщины, которая одарила его любовью. И не тогда, когда он красовался на коне рядом с королём, а тогда, когда его, раба, каждый день полосовали плетями и плевали в лицо.

Земля, которую он покинул , была ему ненавистна – но она подарила ему лучшее, что у него есть. Он плакал, не вытирая слёз, мотая головой, как будто отгоняя призраков.           А она, жалея его, крепко прижалась к отцу и тоже заплакала:

— Я не буду… не буду больше играть эту мелодию. Никогда!

— Нет, ты играй, играй!– он задыхался.

— Я… я играю теперь иначе. Я не могу так играть, как раньше, хотя пробую, пробую… Как будто… как будто у меня переломан хребет. Что случилось? Что это со мной?

Сквозь решетчатую деревянную вязь окна он видел бездонную синеву неба и упрямую ветку винограда, которая, взбираясь к солнцу, обвилась вокруг молодого платана. Пела птица, где-то в подставленное ведро звонко лилась вода из цистерны водовоза…

И, обнимая маленькое, тёплое тельце дочери,он понял вдруг непостижимую загадку времени, когда долгие годы спрессовываются в короткие мгновения, а минуты расширяются до бесконечности, где можно пережить так много.

— Может, ты надломилась, дочка.

— Как это — надломилась?

— Как курок у ружья, если на него сильно нажать.

— Кто же нажал меня, ата?

— Жизнь. Ты, такая кроха, сама освободила себя. Но это сможет сделать не каждый , даже очень сильный человек.

— Может быть, это так и есть. Когда я смотрела в глаза султану, — а они у него тёмные и совсем без дна — я почувствовала, как во мне что- то хрустнуло. Как будто переломилась ветка…

И она снова заплакала.

— Не плачь, моя девочка. Не плачь. Возможно, всё вернётся.

— Нет. Я чувствую, что э т о — не вернётся… Как никогда не вернётся и всё , что мы с тобой пережили…

Х Х Х

Осенью 1461 года в Великом княжестве Литовском, Русском и Жамойтском был праздник — 5 августа в далёком Кракове родился наследник короны Ягеллонов и   будущий великий князь, которому дали имя Александр. Как только весть об этом достигла Вильни, столицы княжества, гетман великий литовский распорядился во всех городах и местечках молиться за наследника и отметить этот день торжественно и как подобает.

Древняя церковь Бориса и Глеба в Новоградке, в которой когда-то крестился в православие великий князь Миндовг, была переполнена, хотя торжественная служба шла целый день. Людно было и на другом конце городской площади, где за торговыми рядами высился деревянный костёл, откуда тоже неслись торжественные песнопения по-латыни.

Два людских потока, идущие из разных храмов, растекались по круглой тарелке площади, иногда пересекаясь. Католики и православные — все ощущали в этот день радость: рождение Александра сулило преемственность династии, а значит, и спокойствие, так нужное не только торговцам, но и простым землепашцам и земянам. Недовольна была только шляхта: не будет походов, значит, нечего надеяться и на добычу, а без нового, большого притока талеров многим придётся жить не по средствам.

Невысокая, но гибкая как молодая лозинка, паненка в красно-жёлтой газовой накидке-шарфе, который окутывал её чуть не до земли, едва приоткрывая пурпурное бархатное платье, вышла из костёла вместе с высоким седым шляхтичем в коричневом кунтуше, шитом золотыми позументами. Её огромные тёмные глаза с золотистыми крапинками смотрели на мир радостно и слегка блаженно, большой рот смеялся, хотя она пыталась быть серьёзной.

— Ой, до чего же фальшиво пели певчие! Так бы и прыгнула к алтарю и сама запела с ними!

— Послушай, Ганка, ты у меня уже невеста, а ведёшь себя как маленькая. Как я выдам тебя замуж?– привычно вздохнул шляхтич.

— Сколько раз тебе говорю –мне хорошо с тобой, а ты, отец, как будто стараешься от меня избавиться! — обиделась паненка, но глаза её сияли, и живая, радостная сила словно переполняла всё её существо.

Ян смотрел на дочку с радостью. Умеющая скакать на лошади, стрелять из ружья, она была для него словно живым воспоминанием о молодости — бесстрашной и озорной. Сам же он всё чаще ощущал, как былая сила и ловкость уходят из его тела, а заменяет их слабость, равнодушие ко всему, что ещё могла дать жизнь. Лучшие лекари Новоградка не могли облегчить ни его усталость, ни боли, которые терзали его израненное тело.

Сам Ян не укорял себя в том, что, добравшись до Новоградка и узнав, что Польша и Княжество   ведут войну с Тевтонским орденом, уже поломавшим себе зубы о славянский щит, но всё ещё надеющемся на победу, он не смог остаться дома. Не мог простить брату Миколаю, что тот не собрался выкупить его из плена. И хотя Миколай клялся, что не получал никаких пергаментов из Турции, Ян не верил ему — на соседней улице жил выкупленный у басурман мелкий шляхтич, ранее его оказавшийся в плену. Его письма с просьбой о выкупе почему-то дошли до родных. Турки были больше заинтересованы в деньгах, чем в пленниках, потому письма беспрепятственно передавались через купцов, которые тоже получали своё от каждого выкупа.

Много пережил Ян за время войны. Не раз видел короля Казимира в сражении с тевтонами, знал о его храбрости. Знал и о том, как при стычке с отрядом, которым командовал магистр Людовик, обратились в бегство польско-белорусские* хоругви и, спасаясь от погони, король оказался в болоте вместе с самым прытким и крепким воином из своего отряда, который, вытаскивая монарха из липкой вонючей жижи, вполне оправдал свою фамилию — Вол. Это уж потом среди насмешников пошёл гулять анекдот о том, что Казимир, выдирая с корнем траву на кочках, чтобы вылезть на сухое место, воскликнул   в сердцах: “Отдал бы королевство за коня!”, на что молодой шляхтич, огорчившись, и всё же, наверное, не без юмора ответствовал: “Раз коня нет, то, может, Ваша Милость, и вол Вам пригодится?”, и исполнил воловьи обязанности…

В болотах не раз побывал и Ян — то выслеживая крестоносцев, то спасаясь от погони. Король вскоре приблизил его — чтобы учил новоградский шляхтич воинов новым, невиданным прежде приёмам владения мечом и саблей, особенно гибельным при войне с тевтонами, которые хорошо изучили прежние методы своих давних врагов. Турецкий удар с оттяжкой был коварен, и, научившись секретам янычар, воины Казимира отправили на тот свет немало лучших из крестоносцев.

И всё же молчал Ян о том, что был он среди турок, которые брали Царьград. Тягостным было то для всего христианского мира, и многие славные воины королевство винили папу в том, что настаивал он на выполнении Флорентийской Унии в то время как надо было сообща думать об угрозе мусульманства. Ведь знали же, что Мехмед П собирает войско, невиданное в Европе — около 25О тысяч отборных воинов! Знали также, какие распри после принятия унии возникнут в самом Царьграде, тысячелетнем сопернике Рима.

Гудела Европа, узнавая всё новые и новые подробности. Яна часто расспрашивали о турках и о взятии Константинополя, но он отговаривался тем, что был в то время в Анатолии и мало видел.

Но по ночам долго виделись ему кроваво-красные стены бывшего Царьграда и многотысячный, дикий, отчаянный вой-плач в тот час и день этого великого города, когда турки ворвались в ворота и потом окровавленная, с торчащим распухшим языком голова последнего василевса Византии была поднята на колонну Августиона. (?)..

Дни шли за днями, и ничего не знал он о своей дочери, которая подрастала в Новоградке без него. А потом пришёл день, когда стрела всё же достала Яна, пробив ему грудь, и наконечник так и не удалось вытащить. Был он уже на пороге смерти, слышал, как шелестят над ним зловещие чёрные крылья, и просил у Богородицы только одного — ещё раз увидеть свою дочку.

И услышала те мольбы Владычица — отпустила его смерть, а король наградил богатыми подарками. Раненого, долго везли его на тяжёлой фурманке, запряжённой битюгами, останавливались в городах, где были врачи, так что почти все талеры, полученные за службу, ушли на докторов. Но всё же студёным, заиндевелым утром 1560 года привезли его в родной город, а потом долго выхаживали в отчем доме, который на диво устроила и упорядочила подросшая Ганка. Хозяйкой она оказалась отменной, и новоградские шляхтянки, в особенности же двоюродные сёстры Яна, не могли надивиться на рассудительность и ум девочки. Одно только удивляло их — любовь к ярким, пёстрым нарядам., непривычная даже в богатом городе, где много было иноземных товаров и где женщины любили одеться пышно и заметно.

Увидев после возвращения подросшую Ганку в немыслимом для панны наряде — зелёных шальварах и розовом атласном казакине, Ян долго смотрел на неё улыбаясь. Потом решительно сказал двоюродным сестрицам, ехидно поджимающим губы:

— Нравится ей – пусть носит. Она же не на улице. А вы – её тётки, должны знать, откуда она родом.

И добавил задумчиво:

— В Турции любят такую птицу — попугайчика. Так вот пусть она у меня и летает здесь, в Литве*…

Тогда сестры обиделись, но смолчали. Гораздо больше оскорбляло их женское самолюбие отношение Яна к женитьбе. Он не смотрел ни на молодиц, ни на вдов, которых много стало после последней войны.

И они время от времени нападали на него все сразу.

— Неужели ты не продолжишь род Саковичей? Одна у тебя девка, выйдет замуж, и переменит фамилию. Да и что за женитьба была у тебя там? Один срам! Сколько ещё отмаливать её придётся!

Но он отмалчивался. Его жизнь истончалась, как изношенное полотно, и лучшими в ней вдруг оказались мгновения , проведённые там, в далёкой и почти уже нереальной стране османов. И он спрашивал себя — было ли это в действительности, или приснилось ему? А может, нынешнее тоже только сон, и он проснётся, молодой, жаждущий свободы, славы и женщин? Однодневки-бабочки тоже проживают целую жизнь, танцуя свой брачный танец на восходе солнца и умирая при первых вечерних тенях. Он отворачивался от сестёр, а те наступали, увещевали. И тогда на защиту отца приходила Ганка, которая тонко и всё же больно, как оса ранила саркастическими интонациями чопорных тёток.

И они пасовали перед ней. Эта девчушка, такая непохожая на всех окружающих, словно завораживала их, и они, даже ругая её, всё равно чувствовали перед девушкой некий тайный трепет, который выражали одним словом:

–Басурманка!

Но она смеялась и в такие минуты чувствовала себя неуязвимой. Ведь когда-то, в давней своей жизни, совсем маленькой она стояла перед могущественным султаном, перед которым пал великий, тысячелетний город. Стояла перед теми, кто залил кровью белые улицы с диковинными мраморными статуями богов, имена которых она так и не узнала. Она прикасалась к тайне великих человеческих катастроф, и что ей теперь эти чопорные шляхтянки, которые каркают, махая тёмными одеждами, как старые вороны?

Она не боялась никого и пыталась командовать даже отцом, как будто была главой семьи. Он добродушно ворчал на неё, но часто слушался. Сейчас она также торопила его домой, посмеиваясь и тормоша, как маленького.

Но отец слушал вполуха. Глаза его следили за молодым, высоким парнем . Кажется, он уже видел его– да, утром, когда они шли в костёл. Тогда, уже почти столкнувшись с ними на повороте, он внезапно свернул в сторону. Сакович и не обратил бы на это внимание, если бы не запомнилась быстрота, с которой тот уклонился от встречи. Тогда он не придал этому большого значения. Теперь же, когда, опять увидев их, парень   спрятался за каменный выступ ближайшего к площади дома, он весь напружинился.

— Кто б это мог быть? — пробормотал   шляхтич.– Не наш, не местный. И он явно выслеживает нас.

— За кем это вы там смотрите, пан Ян? — окликнули его.

— Да так, что-то показалось…

Однако чувство опасности, как наконечник стрелы, уже вонзилось в душу и жгло бывалого воина.

Но пройдя через площадь круглую, просторную, куда со всех сторон сбегались улицы и с которой можно было попасть и в посады перед замком, и на дальнюю окраину, он оглянулся. Парня нигде не было видно. Но когда, прихрамывая вниз по крутой, выложенной камнем улице к своему дому и опираясь на руку дочери, Ян открыл браму* и пропустил вперёд Ганку, он опытным глазом воина вновь заметил уже знакомую ему фигуру парня. Тот медленно, словно раздумывая, шёл за ними.

— Чего тебе надо?! Эй, хлопец, слышишь меня? – зычно крикнул Ян.

Тот молча шёл к ним.

— Эй, тебе говорю!

— Неужели не узнаёте, дядька Ян?

Ганка, уже входящая в дом, обернулась и вдруг захлебнулась в беззвучном вскрике. Мгновение они с парнем смотрели друг на друга, потом она опрометью бросилась в дом. И, может быть, именно по этому короткому, подавленному крику дочери Ян и узнал парня .

— Чакан?! — он тут же поправился.– Вячка? Неужели ты?!

— Я это, аби, я.

— Аби? Ах да… Не забыл, значит, Эдирне?

— Да разве это забудешь, дядька Ян?

Говоря это, они шли навстречу друг другу, и, встретившись на середине, крепко обнялись. И, обнимая неожиданного гостя за плечи, ведя его сквозь браму к крыльцу, Ян продолжал говорить:

— Правду говоришь, сын. Она мне и сегодня снится, проклятая… А ты совсем уже взрослый. Не мальчик, а уже похолок, воин. Когда ты приехал? Где остановился?

— Да только что и приехал. Только успел оставить коня на постоялом дворе – отвечал Вячка.

На крыльце — высоком, сбитом из толстенных, уже посеревших от дождей дубовых плашек, Ян осмотрел Вячку. Высокий, с налитыми силой плечами, с узкой талией, которую подчёркивала   жилетка, туго обтягивающая белоснежную рубашку с кружевным воротником, парень был по-настоящему хорош. Синие глаза его смотрели на Яна с лёгкой хитринкой, словно он чувствовал восхищение собеседника и слегка гордился этим.

— Хорош! Паненки, наверное, бегают за тобой. А чем занимаешься?

— Служу при дворе коронного гетмана, — ответил Вячка.

Ян присвистнул.

— Молодец, высоко взлетел! Выходит, ты не из Полоцка, а из самой Вильни приехал? —- Выходит, так.

— Не женился ещё?

Вячка вдруг побагровел, отвернулся.

— А она… Ганка… ещё не сосватана?

— Ганка? Да ещё нет.

— Нет?! – радостно воскликнул Вячка.

Мгновение Ян стоял не шевелясь. Потом губы у него невольно растянулись в улыбке.

— Так вот оно что… Да что мы тут стоим? — спохватился он. –Пошли в дом! Правда, и ты хорош. Вместо того чтобы придти как добрый христианин, крадёшься, как янычар, следом…

— Но Вы-то заметили…

— Заметил, но не сразу. Не сразу. Старым уже становлюсь.

Они замолчали и пошли в дом. На пороге Вячка вцепился в рукав Яна, и тот почувствовал, что парень волнуется…

— Так панна Ганка… в самом деле ещё не сосватана?!

— А ты сам спроси у неё…

— Нет, лучше уж Вы мне скажите сразу. Чтобы я знал, на каком я свете.

— На этом, хлопец, на этом. Хотел бы помучить тебя, но скажу сразу — сватались к ней. Что ж — невеста и богатая, и не простого роду. Нас тут знают.

— А… она?

— Ни в какую. Я, говорит, сама себе мужа выберу. Но, сдается мне, кого-то она ждала.

Ян посмеивался, и Вячка багровел всё больше и больше.

— А …музыка?

— А вот музыка… Не занимается она ею. После того дня… Говорит, что-то в ней пропало, хрустнуло.

Тут он посерьёзнел.

— И то сказать, сколько пришлось всего перенести. До сих пор Елену и Халидэ вспоминает.

— Кто это?

— Так… женщины из султанского гарема. Они ей там мать заменяли. Я же, сам знаешь, воин. Где мне понять, что ей надо, и почему она об этих блудницах говорит с такой нежностью

— И что — она совсем не играет?

— Нет. Но, скажу тебе по правде, я доволен. Паненке не следует людей будоражить. В костёле же у нас мужчины играют на органе. Зачем Ганке туда лезть? … Ну что, пошли в гостевую. Она, я думаю, там тебя ждет – добавил Ян.

Они прошли через сени в комнату, и Вячка почувствовал, что у него взмокли ладони. Это была другая – не та нескладная девочка, которую он помнил, с которой все эти годы мечтал увидеться. Не ребёнок – но грациозная и яркая девушка.

Огромные чёрные глаза смотрели на него не мигая, но смуглое, с большим ртом лицо постепенно бледнело. И Вячка встал у порога, ничего не замечая вокруг — ни печи с узорчатой кафлей в углу, ни стен, обтянутых   ткаными   панно на венецианский лад, ни хрустальных стаканов на зелёной бархатной скатерти — гордости любого новоградского дома. Он видел только девушку, сидящую за огромным столом. Ян же, стоя за молодым человеком, внезапно вспомнил далёкое, почти уже не реальное прошлое, где молодая турчанка бросалась к нему так, как будто прощалась, и обнимала так, как будто он мог исчезнуть, раствориться в дали, о которой она ничего не знала, кроме того, что она есть и когда-то отберёт у неё этого мужчину. И он, как зачарованный, смотрел на свою дочь, на её отчаянный женский взгляд и не мог прервать эту длинную, словно застывшую минуту.

И всё же Ганка первой прервала молчание. Бледность на её лице внезапно сменилась ярким румянцем, и она, вмиг переменившись, произнесла церемонно:

— Прошу вас, пан Вячка — проходите. Мы рада гостям.

— Дочка! Это не просто гость. Это – роднее родни! А ты что это паненку в себе вспомнила!

— Не надо так… не надо, панна Ганка – с трудом заговорил Вячка. Как с чужим. Я так ждал. Все эти годы…Вспоминал вашу музыку. И лагерь под Стамбулом… Я знал, что обязательно найду вас обоих.

И вдруг он сказал по-турецки, как будто не мог выговорить это на родном языке:

–Любовь и дружбу не меряют кантарами, а зерно мискалями*.

А потом ещё, помолчав, как будто бросаясь в омут или в смертельную атаку:

— Помнишь, ты хотела меня выкупить, чтобы взять в мужья?

Девушка вспыхнула, сжала губы, но гость не дал ей договорить:

— Там, под Царьградом, и выкупила. С той минуты я твой, и навеки. Навеки, слышишь?!

У Яна перехватило дыхание, потому что он увидел, как засияли, заискрились глаза его дочери, начинающей свой, определённый только ей великий танец любви и жизни…

И словно замкнулся круг его жизни. Великий город закружился у него в глазах – площади, беломраморные фигуры богов, огненные языки пламени из окон, удар ятаганом, перерубивший Хамида, мелодия, которую играла на флейте его дочь. Он вернулся в родной город, но одновременно оставил там, в, казалось бы, ненавистной земле что-то, без чего жизнь здесь казалась тоскливой! Ослепительная молния хлестнула по груди, и он пожалел только об одном – что никому не рассказывал того, что пережил, и что безвозвратно заберёт это всё с собой в Ирий…

Авторский перевод с белорусского.

Минск   1998 г.

ПОЯСНЕНИЯ К ТЕКСТУ.

аби — уважительное обращение к старшему (тур)

Адрианополь –город на месте древней Ускадамы, названный затем именем императора Адриана. Здесь в 551 г. славяне одержали победу над византийцами

Владислав ІІІ , сын Ягайлы и Софьи Гольшанской, погиб под Варной в битве с турками 10 ноября 1444 г.

гёмлек – рубаха

Григорий Назианзин –богослов второй половины 4 века.

Дворец Забвения — дворец, в который отправляли в своеобразное изгнание женщин, не угодных султану

Джабриил – архангел Гавриил

дивитисий– длинная шелковая туника, разновидность далматики, служившая церемониальным облачением высших сановников

долма — фаршированные кабачки и помидоры

Змеиная колонна — витая зелёная колонна, привезённая византийским императором из Египта, и сегодня стоит невдалеке от Ай-Софии

Зу-л-факар (араб) — бороздчатый. Название меча позднее стало именем

Зухра –звезда Венера, а также символ музыкальности на Востоке

ибрик или джезва, пожалуй, самый древний и колоритный способ приготовления кофе

Ильяс – Имя этого пророка, исполняющего желания, значит буквально “Здравствуй, являющийся в самый последний момент”. Его призывают как спасителя.

Исрафил — один из ангелов (мус).Его имя происходит от греческого “серафим”

кавурма –жареное мясо, залитое жиром

Карагёз — персонаж, аналогичный Петрушке в русском фольклоре

кочерма — небольшое судно

Михраб –глухая арка в стене мечети, указывающая направление в сторону Мекки

Море́я (греч. Μωρέας или Μωριάς, арн. More) — средневековое название полуострова Пелопоннес на крайней южной оконечности Балканского полуострова, в южной части современной Греческой Республики.

Муфтий –

пача — горячий студень из бараньих и коровьих ног с разными приправами

пиринч пилавы — плов

пятница — праздничный день у мусульман

стр.31 — подлинное описание языческого храма в славянских землях, сделанное арабским историком Масуди

триера –грузовое судно

тулум пейнири –сыр из овечьего молока

47-мумиё

стр 48 — бургомистра

стр.5о — древнее название земли кривичей

Стратиг –

Челеби — благородный

Хорхут — святой покровитель музыкантов у мусульман

там же — мусульмане признают Иисуса Христа как пророка, предшествовавшего Магомету

малаики (мус.) — ангелы

стр.89 в кушаках хранили деньги

чарыки — кожаная обувь

мегадука или Великий дука — одна из самых высоких должностей в иерархии поздней Византийской империи, главнокомандующий флотом

Эос (греч) — богиня утренней зари

Юсуф – библ. Иосиф

Янош Хуньяди — предводитель венгров и всего крестового похода 1444 г.

стр.100– одежда султана Мехмеда, равно как и его оружие, и сегодня находится в музее Топкапы в Стамбуле

стр. 132 Орден иоаннитов был впервые за свою многовековую историю изгнан из одной из своих крепостей на острове Родос в 1522 году 700 тысячной армией Сулеймана Великолепного, который хотел подарить его любимой жене Роксолане и тем хотя бы частично отомстил за их нелюбовь к туркам. По некоторым хроникам, они отговорили Тамерлана от походов на Север, и тем помогли разгромить османов в 1402 году под Анкарой.

стр.139 — выражение, означающее, что нельзя оплатить или чем-то измерить дружбу или любо

Комментарии (0)

Средняя оценка 0 из 5 согласно 0 голосам
Комментарии отсутствуют

Оставьте свой комментарий

  1. ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ
Вложения (0 / 3)
Поделиться вашим местоположением
©2024 SixWorlds

Please publish modules in offcanvas position.